Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом была своя страшная правота, и Воронин её видел. Логика была глухая, гибельная, обречённая — но не глупая. Внутри неё всё сходилось. Человек за столом не был дураком и не был трусом. Он был исполнен — до краёв исполнен той верой, что спущена сверху, и в рамке этой веры действовал безупречно. Спорить с ним о немце было всё равно что спорить о цвете неба с тем, кому приказано, что небо зелёное, и кто за зелёное небо отвечает головой.
— Виноват, товарищ генерал, — сказал Воронин ровно. — Паники не держал в уме. Думал — польза.
— Думал он. — Генерал поглядел на Зотова, потом снова на лейтенанта. — Откуда у тебя вообще такие мысли, а? Откуда лейтенант, вчера из госпиталя, без году неделя в части, загодя знает, где немец ударит и когда изготовится? Сводки он свёл. Сводки все читают. А выводит почему-то один ты. Это как?
Вот оно. Дно вопроса было не про немца. Оно было про него.
— Карту читать в училище учили, товарищ генерал. Контузия память местами повышибла, а это осталось. Где сосредоточение, там и ось удара. Тут большой хитрости нет.
— Складно, — сказал генерал, и в чужих устах это прозвучало совсем не так, как у Зотова. У Зотова было опасливое, а тут — тупиковое. — Уж больно складно.
Он не договорил. Он просто отвёл глаза в дальний угол кабинета, и Воронин, проследив за этим коротким движением, наконец увидел того, кто всё это время сидел там тихо.
Человек в отглаженной форме госбезопасности сидел поодаль, у самого окна, на отдельном стуле, чуть в стороне от стола, — так садятся не участвовать, а наблюдать. Среднего роста, гладко выбрит, тёмные волосы зачёсаны без единой выбившейся пряди. Перед ним на колене лежал раскрытый блокнот, в пальцах — карандаш и маленький перочинный ножик, и он, не спеша, ровными движениями, затачивал грифель, снимая стружку тонко и аккуратно. Глаз от лейтенанта он при этом не отводил. Тёмные, неподвижные, без выражения глаза — они держали Воронина, как держат на мушке: спокойно, без вражды, до времени.
Это и была тень. Та самая, что маячила у него за спиной с того самого вечера у Зотова. Теперь у неё было лицо.
— Вот, — сказал генерал, и в голосе его явственно прозвучало облегчение человека, сбывающего с рук неудобное дело. — Товарищ из особого отдела тобой интересуется. Раз ты у нас такой прозорливый. С ним и потолкуешь — обстоятельно. А панику свою чтоб мне забыл. Не было её. Понял, нет?
— Понял, товарищ генерал.
— Свободен. Зотов, а ты останься.
Воронин повернулся кругом. Краем глаза он успел поймать лицо полковника — каменное, без движения, только желваки ходили — и понял, что Зотову сейчас достанется второй заход, уже без свидетелей, и что заход этот будет про него, про лейтенанта. Прикрыл, называется. Втянул старика.
У двери негромкий ровный голос остановил его в спину — не громко, не резко, а так, что остановил вернее всякого окрика:
— Товарищ лейтенант. Не уходите далеко. Я подойду.
Воронин вышел в коридор. За спиной щёлкнул, складываясь, перочинный ножик.
* * *
Ждать пришлось недолго.
Человек из особого отдела вышел минут через десять, без папки и без спешки, оглядел пустой коридор так, будто пересчитывал в нём предметы, и кивнул лейтенанту на узкую боковую дверь — пустую комнату с одним столом и двумя стульями, из тех, что в любом штабе стоят ничьи и служат для разговоров, которые не для чужих ушей. Пропустил Воронина вперёд. Вошёл сам. Прикрыл дверь — без стука, мягко, до самого язычка.
— Старший лейтенант госбезопасности Семёнов, — представился он, садясь и кладя перед собой давешний блокнот. — Аркадий Денисович. Садитесь, товарищ лейтенант. В ногах правды нет.
Сел напротив. Не близко, не далеко — ровно на той черте, с которой удобно смотреть в лицо и видеть руки. Положил рядом отточенный карандаш. Раскрыл блокнот на чистой странице. Всё это — неторопливо, без единого лишнего движения, как раскладывают перед собой инструмент перед работой, которую делали уже не сто раз.
Воронин сел. И внутренне подобрался весь, до последней жилки, — не как перед окриком, а как перед течением, которое сильнее тебя и которое не переспоришь, а только перетерпишь.
Потому что этого человека он узнал сразу. Не в лицо — лица такого он прежде не видел. Узнал породу. По ту сторону семи десятилетий, в другой армии, в другой стране, он сам сиживал по обе стороны такого стола и знал её, эту породу, насквозь. Дотошные. Терпеливые. Те, кто не кричит и не грозит, а строит дело по кирпичику, по слову, по обмолвке, и кто опасен не злобой — злоба слепа и криклива, — а ровно обратным: холодным, бесстрастным умом, которому нужна не твоя голова, а только правда, и который эту правду из тебя достанет, сколько бы лет на это ни ушло.
И — Воронин заставил себя додумать эту мысль до конца, как ни горька она была, — этот человек по-своему прав. Вот что хуже всего. Семёнов делал свою работу. И делал её, судя по всему, хорошо.
— Давайте уточним. — Карандаш Семёнова лёг на бумагу, и сам он будто отодвинулся за этот карандаш, в одну ровную линию негромкого голоса. — Рябов Сергей Иванович. Бежица, под Брянском. Так?
— Так точно.
— Год рождения? — Грифель шёл по бумаге неспешно, выводя ответы лейтенанта словно бы прежде, чем тот успевал их договорить.
— Тысяча девятьсот восемнадцатый.
— Призывались откуда?
— Оттуда же. Из Бежицы, — ответил Воронин и отстранённо подумал, что всю эту нехитрую азбуку вытвердил так накрепко, что отбарабанил бы и спросонок, разбуди его середь ночи.
Семёнов записывал — мелко, быстро, не глядя на руку. Глядел на лейтенанта.
— Контузия, — проговорил он. — Это где же вас так, до войны-то?
— На манёврах, товарищ