Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воронин дал им минуту. Ровно минуту — отдышаться, прийти в себя, ощутить под собой твердь. Больше было нельзя. Он знал по опыту — по тому, давнему, чужому, но опыту, — что в такие минуты человека нельзя надолго оставлять наедине с ужасом: затянет, оцепенит, сломает. Спасение было в деле. В простом, понятном, посильном деле.
Первую минуту войны его маленькая ячейка пережила целиком. Это было невозможно много.
* * *
Отдышавшись, Воронин выглянул из оврага — и оглядел то, что ещё час назад было мирным июньским рассветом.
Горело всё. Село, поле, дальние постройки аэродрома, где так и не успели подняться те старые, тихоходные самолёты, что он видел неделю назад, — их жгли прямо на земле, рядами, как он и знал. Над Брестом, над крепостью, стояло сплошное чёрное стоячее облако, прошитое снизу огнём. По дорогам на восток уже потянулись первые — беженцы, отбившиеся бойцы, телеги, — и по этим дорогам, по живому, методично, со спокойной немецкой деловитостью работала авиация. Двойная оптика, мучившая Воронина все эти недели, наконец сомкнулась в одно: то, что он читал, и то, что видел сейчас, стало одним и тем же.
Он отвернулся. Знание давило, но толку от него теперь, когда всё началось, было не больше, чем от вчерашней газеты. Зато было ремесло. И были четверо, которым он был нужен живым и думающим, а не раздавленным.
— Гридя. — Воронин показал глазами вниз по течению. — Видишь мост? Деревянный, на сваях.
Гридя приподнялся, выглянул из-за глинистого обрыва, прищурился сквозь стелющийся дым.
— Вижу. Хлипкий мостишко. На кой он немцу сдался?
— Немцу — на кой, ты лучше меня знаешь. По нему через час пойдёт всё, что нас давит. Артиллерия, обозы. Брод тут один в округе, а в обход — крюк. Сможешь уронить?
В мутных глазах Гриди впервые с начала этого ада проступило что-то живое, почти радостное, — узнавание своего дела среди всеобщего безумия.
— Это мы мигом, командир, — пробормотал он, и руки его уже сами потянулись к мешку. — Прикрой только.
Они подобрались к мосту низиной, вдоль воды. Кречет залёг с винтовкой, взял на прицел дальний берег и дорогу. Лыков по команде развернул рацию, скрючившись под обрывом, и тонким, срывающимся, но чётким голосом раз за разом бросал в эфир позывные, пытаясь нащупать хоть кого-то из своих в этом сплошном вое и треске, — и не находил никого, потому что находить было уже почти некого. А Воронин лежал рядом с Гридей, прикрывал и смотрел, как тот работает.
И работал Гридя красиво. Споро, любовно, без суеты — закладывал заряды у свай, тянул шнур, бормотал под нос своё, заводское, и длинные нескладные руки его делались вдруг точными и быстрыми. В этой его работе, посреди гибели всего, было что-то почти утешительное: маленькое человеческое умение, не сломленное огромной нечеловеческой катастрофой.
— Готово, командир! Отходим!
Они отползли. Гридя крутанул машинку.
Мост встал на дыбы, переломился и тяжело, нехотя осел в воду грудой бревён. Брод в этом месте надолго стал непроезжим.
Лыков всё это время не отрывался от рации — крутил настройку, повторял позывные, ловил эфир. И эфир отзывался ему тем самым, чего Воронин и ждал, и боялся: треском, воем, обрывками чужой лающей речи, а в просветах — нашими голосами, но какими голосами! Растерянными, кричащими, захлёбывающимися. «Нас бомбят, что делать?» «Ответьте, ответьте кто-нибудь!» «Где штаб дивизии, где штаб⁈» И ни одного ответа, ни единого приказа сверху — только этот разноголосый, рваный хор слепых, потерявших управление, гибнущих людей. Связь, на которую он велел мальчишке молиться, была — и связи не было. Всё, как и было им предугадано.
Это была капля. Соринка под колесом несущейся под уклон громады, которой не остановить ни им, ни кому. Где-то рушились фронты, гибли армии, горели города, и его подорванный мостик не менял в этом ровно ничего. Воронин знал это лучше всех. И всё-таки это была их капля — первая, своя, отвоёванная у катастрофы. Они не остановили войну. Но они сделали то малое, что было в их силах, и остались живы, чтобы сделать назавтра ещё.
За рекой, на оставленном берегу, уже мелькали серо-зелёные фигурки — первые немецкие цепи входили в горящее село деловито, без спешки, как входят на сжатое поле. Кречет, лёжа, медленно повёл стволом и поймал одну из фигурок на мушку — и Воронин накрыл ладонью его руку. Рано. Один выстрел отсюда — и за ними пошлют погоню, а их четверо против целой армии. Кречет понял, опустил винтовку. Но по тому, как побелели у него скулы, Воронин понял: и этот спокойный, битый жизнью человек дал себе наконец почувствовать то, что давило сейчас на всех, — не страх даже, а глухую, тяжёлую ярость бессилия. Своя земля горела у них на глазах, по своей земле деловито шёл чужой, и поделать с этим прямо сейчас было нельзя ничего — только уйти, сберечься и ударить после, не в лоб, исподтишка, как умеет бить разведка.
— Уходим в лес, — сказал он, поднимаясь. — Лыков, сворачивай. Связи нет — будем сами. Кречет, веди.
Они втянулись в ольшаник, в спасительную тёмную чащу, и пошли на восток — четверо живых в горящем, рухнувшем за одно утро мире.
Лес сомкнулся за ними — принял, укрыл, обступил прохладной зелёной тьмой. Грохот остался позади, но не стих: он стоял теперь по всему горизонту сплошным, ровным, нескончаемым гулом, от края до края, как стоит над берегом штормовой прибой. Они шли молча, гуськом — Кречет впереди, чутьём выбирая тропу, Воронин замыкающим. Под ногами мягко пружинил мох, пахло хвоей и прелым листом. Мирно. И от этой мирной тишины за спиной у горящего мира мутило сильнее, чем от вида крови.
Воронин шёл и привыкал — спешно, на ходу — к новой, наставшей за одно утро правде. Фронта больше нет. Тыла больше нет. Нет ни флангов, ни соседей, ни