Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зимой такого не было.
Прокопенко не уточнил. Он ел медленно, как и всё делал — медленно и до конца. Я ел в том же темпе, и в этом темпе у нас в землянке к вечеру привычно бывало две минуты, в которые мы оба ничего не говорили. Сегодня эти две минуты пришли позже обычного. У него в эту неделю в работе появилось одно лишнее место — мотор Гладкова, который из-за пыли сел на компрессии. Это было не критично, но это означало, что Прокопенко в эту неделю по вечерам не освобождается, как раньше; он либо у меня, либо у Хруща, либо у дальнего капонира с тряпкой. Я знал, что это пройдёт, когда мы уйдём с этого аэродрома на менее пыльный — но в Анне на этот сезон пыли деваться было некуда. По вечерам он стал короче. Не молчаливее, не другим, а просто короче на две минуты, на пять минут, на четверть часа. Я к этой укороченности у него за неделю уже привык.
— Севастополь — слышал? — обронил он наконец, не поднимая глаз.
— Слышал утром в сводке.
— У меня там был один. С Полтавщины. До войны в Морфлоте служил, по контракту, потом перевели на Чёрное море. Имя — Андрей Прокопенко. Не родственник, однофамилец. Я его в письмах от сестры слышал — она знала его мать. Если он там был, в Севастополе, в эти месяцы — то теперь у него либо плен, либо нет.
— Понятно тебе, Григорий Тихонович.
— Я тебе говорю это, потому что мне не с кем больше. Я с этой новостью один утром. Бригаде моей я не сказал. Не за чем.
— Я слышу тебя, Григорий Тихонович.
Прокопенко медленно доел свою кашу, отёр край котелка пальцем, поставил его рядом с моим. Не торопился вставать.
— Андрей Прокопенко был неплохой человек, — обронил он ровно. — Я его в сорок первом не видел, в сорок втором не видел, в сорок третьем не увижу. Но он у меня сегодня в голове.
— У меня тоже сегодня в голове.
Он на это слово на меня посмотрел один раз. У него за зиму выработалась манера не уточнять, что человек имеет в виду; он или принимал, или нет. Сегодня он принял. Не стал спрашивать, чьи сегодня.
* * *
Десятого вечером Кожуховский нашёл меня у семёрки.
— Алексей Петрович, по сводке от десятого — наши части отходят с правобережья Дона между Лисками и Россошью. Не везде, но местами. Это значит — линия немного сдвинется к востоку, и наша цельная полоса работы тоже сдвинется. Маршруты с завтрашнего числа — корректируем.
— Понял, Иван Емельянович.
— И ещё. По полку — Андрей Николаевич сегодня запросил в дивизии о возможности отвода нашего аэродрома восточнее. Анна — у нас уже не такая уж глубокая полоса. Если фронт двинется ещё на двадцать километров, мы окажемся в первой линии. Это никому не надо.
— Подвинут полк?
— Не сразу. На неделе — нет. На следующей — возможно.
— Понял, на следующей передвижение.
— И всё, на сегодня по новостям.
Кожуховский ушёл. Я постоял у семёрки в тёплых июльских сумерках. Над полосой шли уже не просто пыль и сухая трава, а отчётливый запах горелого — где-то на западе, по линии фронта, видимо, горели поля. Этот запах в наших местах появился впервые с приезда — раньше степь пахла своим, теперь стала пахнуть чужим. Я этот запах распознал не сразу, и распознал по тому, что Прокопенко с утра, не входя в землянку, потянул носом и обронил: «горит за фронтом». Прокопенко по запаху работал лучше, чем по карте.
Из дальней землянки шла гармонь — Гладков сегодня играл вторую неделю подряд. Не «Лучинушку» — другое, медленнее, без слов. Я не разобрал, что именно. Гладков с восьмого числа играл реже, чем в начале июля: один раз в день, привычно в одинокое время после ужина, без слушателей. Сегодня он играл тоже один, и в этом «один» у него теперь был наш общий слой — не только Шумилов, не только Севастополь, а всё, что лежало между. Гладков, я знал по разговорам с зимы, по матери — из Одессы; в Одессе у него остался дядя по матери, седой профессор политехнического института, и ещё одна тётка с детьми. Одессу сдали в октябре сорок первого; за восемь месяцев Гладков от них не слышал ни строчки. По нашему счёту в полку это означало, что вестей не будет до освобождения Одессы, а освобождение пока не называлось. Это была одна из тех молчаливых полок, на которой у каждого «старого» в полку стояло своё; никто этих полок не вынимал в разговор, и Гладков сегодня играл, не вынимая. По его гармони я это узнавал не первый раз.
* * *
Двенадцатого утром в полк пришла газета с сообщением о падении Воронежа.
Сообщения, в сущности, не было — было длинное сводное «противнику удалось ценой больших потерь занять западные кварталы города Воронежа», что на нашем языке означало: правобережье потеряно окончательно. Левобережье — Чижовка, заводы, восток — пока удерживалось, но это «пока» все понимали. Чижовка к концу июля будет, возможно, тоже под огнём, а к концу августа — кто его знает.
Я газету прочитал в столовой, как и в прошлый раз, без подробностей про «потери противника». Эти цифры в этой полосе уже потеряли всякую достоверность; в сводке за апрель цифры противника были одни, за июнь — другие, за июль — третьи, и расхождение в них было такое, что считать сложением было нельзя.
К обеду к семёрке зашёл Бабенко.
— Товарищ старший лейтенант, разрешите вопрос.
— Спрашивай, Николай.
— Кубань — пока в тылу?
У меня прошла короткая мысль: что Бабенко за неделю с двадцать восьмого июня переменился внутрь так, как меняются не сразу. До Шумилова он на построении стоял, как стоял в школе — плечи в линию, носки сапог в одну вертикаль. С восьмого числа я заметил у него небольшую сутулость в правом плече — не как у Захарова после ранения, а другую, не телесную, а такую, которая бывает у людей, нагрузивших себя одной мыслью. Эту мысль у него я сейчас наконец услышал. Я постоял с минуту, прежде чем