Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Штаб они нашли к ночи — по этим самым бумагам, по сходящимся к одной точке проводам, по оживлению на лесной дороге.
Полевой штаб немецкого полка, а то и повыше: несколько крытых машин, палатки, антенны, движки, часовые. Сила. Не им, девятерым, чета.
Воронин лежал в кустах и считал. Холодно. Без азарта.
Брать в лоб — нельзя. Положат.
А вот тихо, по-воровски, в одну точку — можно. Если успеть и сразу уйти.
Решение пришло само. Как всегда.
— Гридя. Связь и движок — твои. Заряды на узел и на штабную машину. По моему.
— Кречет — часовых. Бесшумно, по очереди, с краю.
— Сапёр со мной, к палаткам. Бумаги — хватать и уходить. Остальные — отсекают дорогу, прикрытие отхода.
Поползли в темноте.
Долго. Медленно. Сердце — ровно: отвык частить.
Часовой у крайней палатки. Кречет — тенью сзади. Короткий хрип. Тихо.
Ещё один. Тихо.
Гридя у движка — колдует над зарядами, губы шевелятся.
Воронин скользнул в штабную палатку. Карты на столе, при свече. Офицер, спиной. Не обернулся.
Нож. Беззвучно.
Бумаги — в мешок. Карты, папки — всё.
И тут — окрик. Чужой. Тревога.
— Пора! — рявкнул Воронин. — Гридя, рви!
Рвануло.
Узел связи встал столбом огня. Следом — штабная машина.
Ночь раскололась.
Пальба. Беготня. Команды на чужом.
— Уходим! Все назад! — Воронин толкал перед собой сапёра с мешком бумаг.
Из темноты ударил пулемёт. Длинно.
Кто-то из прибившихся вскрикнул, упал. Молодой пехотинец. Не встал.
— Бросай, не дотащим! — крикнул кто-то.
— Не бросать! — Воронин рванул раненого за ремни. Поздно. Готов.
Бежали. Лес, тьма, корни, ветки в лицо. За спиной — пожар, стрельба, рёв моторов: немец очухивался, поднимал тревогу по всей округе.
Бежали долго. Пока не оторвались.
* * *
Оторвались только под утро, в густом ельнике, в нескольких верстах от полыхавшего за спиной штаба.
Попадали без сил. Пересчитались. Восемь. Молодого пехотинца, того, что упал под пулемётом, не было. Первая потеря в их разросшемся войске — и хоть был он из прибившихся, не из ядра, не из тех четверых, с кем Воронин прошёл от самой границы, — а всё равно легла она на душу камнем. Мальчишка пристал к ним два дня назад, доверился, пошёл за командиром — и командир привёл его к смерти. Так оно теперь и будет, понимал Воронин. Так будет всегда. Он будет вести людей, и часть из них будет гибнуть, потому что война, а война есть смерть, и тот, кто ведёт, ведёт в том числе и на смерть. Это была плата за командирские кубари, и платить предстояло долго, не им одним — собой, своей совестью, своими бессонными ночами.
Похоронили мальчишку наскоро. Выкопали сапёрной лопаткой неглубокую яму под елью, опустили, забросали землёй и хвоей. Ни доски, ни надписи: после войны, если будет кому, не сыщут и косточек. Гридя постоял над холмиком, помял в руках пилотку и сказал тихо, без всегдашней своей прибаутки: «Эх, паря. И двух ден с нами не побыл». В этой короткой, корявой надгробной речи было больше, чем в ином граните. Молоденький связист, которого взяли вместе с погибшим, плакал не таясь: они, оказывается, были из одной деревни, вместе призывались, вместе и приблудились к отряду — а теперь он остался один. Лыков молча обнял его здоровой рукой за плечи. Воронин дал им на горе ровно столько времени, сколько мог себе позволить, — немного, — и поднял отряд. «Горевать будем потом. Если будет потом». Эту присказку он повторял про себя всё чаще.
Но дело было сделано. И сделано крупно.
Он разобрал на рассвете трофейные бумаги — и тихо присвистнул про себя. Это был улов. Настоящий. Схемы, позывные, кодовые таблицы, карты с нанесённой обстановкой целого участка, маршруты подвоза. Для того, кто умел это читать — а Воронин умел, — здесь была не просто добыча, здесь было оружие. Знание о враге, добытое из самого его нутра.
Была среди бумаг и одна, от которой он задержался дольше прочего. Не карта и не позывные — короткий приказ о мерах против диверсионных и «бандитских» групп в тыловом районе: кому придаются команды, как прочёсывать леса, как вести допрос. Составлен он был не казённо, а умно — тем, кто понимал не букву, а самую суть охоты. А внизу, под подписью, стояла приписка от руки, по-русски — чисто, без единой ошибки, какой не сделал бы немец: «учесть местную специфику». Воронин подержал листок дольше нужного. Значит, и с той стороны сидел не тупой комендант, а кто-то, кто залез русским под кожу так же глубоко, как он сам. Он отложил приказ отдельно. Такого врага стоило запомнить.
И ещё мелькнула у него мысль — холодная, расчётливая, далеко вперёд глядящая. Эти бумаги — они ведь не только военная ценность. Они — оправдание. Когда-нибудь, если он дойдёт до своих, если доживёт, найдётся человек — он уже знал его в лицо, ровного, отглаженного, с неподвижным взглядом, — который снова спросит: а откуда ты, лейтенант, такой умелый, такой осведомлённый, не из немецких ли рук? И вот тогда эти захваченные с боем штабные бумаги, эта пролитая кровь, этот сожжённый узел связи скажут за него лучше всяких слов: вот откуда. Вот чем он занят, пока другие сомневаются. Не словом — делом доказана будет его правота. Он сберёг бумаги особенно бережно, отдельно. На будущее. Он умел загадывать на будущее.
Но это было дело далёкое, может, и несбыточное — сперва ещё дойти, выжить, вырваться. А вблизи, вот сейчас, под серым рассветом, было другое, простое и важное: у него теперь был не просто островок из четверых, а маленький боевой отряд — спаянный кровью и удачей, обстрелянный, поверивший в себя и в командира. Восемь стволов, что этой ночью срубили немецкий штаб и ушли. Это уже была сила. Пусть крошечная против накатывающей с запада громады — но своя, живая, кусачая, и она будет расти. Зерно дало росток. А из ростка этого, Воронин знал, поднимется со временем то самое, ради чего его, должно быть, и закинуло сюда — в чужое тело, в чужой страшный год.
— Командир, — тихо сказал подошедший Кречет, опускаясь рядом. Помолчал, по обыкновению, глядя на занимающийся над лесом серый рассвет. — Минск, говорят, взяли. Совсем мы, выходит, в мешке теперь.
— В мешке, — согласился Воронин.
— Выйдем?
Воронин поглядел на своих —