Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
В семь часов в землянке у меня сидел Гладков.
Он зашёл без специального повода — просто после ужина зашёл, как зашёл бы в любой другой вечер. У него с собой не было ни гармошки, ни папки, ни конверта. Он сел на ящик у стола.
— Алексей Петрович, можно я зайду на стул.
— Заходи, Жора, садись.
— Прочитал сегодня вечером.
— Прочитал, и в полку прочитал, и сам отдельно.
Гладков не стал уточнять. У нас с ним по поводу этого приказа разговор шёл иначе, чем у меня с Прокопенко. С Прокопенко молчали. С Гладковым — у нас была общая степень посвящённости, и в ней мы обменивались короткими признаниями.
— У меня в голове, командир, — обронил он негромко, — одна вещь. Я с лета сорок первого не помню, чтобы по такой форме у нас публично читали. Был приказ номер девять, в декабре, когда под Москвой. Был приказ номер сорок шесть, в апреле. Этот — двести двадцать седьмой — другой по голосу.
— Да, ты прав, Жора.
— Я не про правду. Правда тут есть — что надо стоять. Я про голос. Этот приказ — это голос человека, который сам себе говорит вслух, чтобы не дрогнуть. И его слушает весь полк.
— Да, и весь фронт, я думаю.
Гладков замолчал, не уходил. Я тоже молчал. У нас с ним был один из тех вечеров, в которые двое лётчиков сидят в землянке и не торопят друг друга. Этот вечер у меня выдавался не часто — в полку с Гладковым у нас за лето сложилось две точки, в которые мы вот так молчали. Сегодня была третья.
— Командир, — обронил он наконец, — двухместные машины — пятого. Это правда?
— По дивизионной бумаге — пятого. Кожуховский передал в пятницу.
— Стрелков уже прислали?
— Уже прислали. Они здесь, в палатке у штабной, две недели сидят.
— А почему мы их две недели не видели?
— Машин нет — не выводим. Завтра у тебя поговорят со мной по одному — кого Бурцев предложит к Бабенке стрелком, кого ко мне, кого к Морозову, когда он выйдет.
— Понял, командир, буду ждать списка к завтру.
— Жора, — я выдержал секунду, — стрелок в задней кабине — это другое. Ты привыкнешь к этому или не сразу. Я не знаю, у тебя это пойдёт быстро или медленно. У меня — я знаю по моей памяти, у нас в авиации это всё работает не сразу.
— У тебя — по какой памяти?
— По общей, — я не уточнил. — Я в Кашине весной с этим думал. Не дума́л про конкретных людей. Просто — что когда стрелок в задней кабине, это другой темп работы.
Гладков принял без слов. Он не уточнил, какую «общую память» я имел в виду. У него с зимы выработалась эта манера: услышать общее, не уточнять. Я ему за зиму этой манерой был обязан несколько раз; сегодня — снова.
* * *
Через два дня, тридцатого июля утром, я в первый раз говорил со стрелками-радистами.
Их в эскадрилью у меня по распределению Бурцева пришло четверо. Они стояли у крыла семёрки в линию — четверо в новых гимнастёрках, с сержантскими знаками, в шинелях не надетых на жару. Четверо были — двое русских, один украинец, один молдаванин (фамилия Чернега, имя у него — нет, на третий день узнаю). Я их знал пока в лицо, не по именам. Бурцев передал мне список вчера, но я его сегодня держал в папке, не зачитывая. С каждым из четверых я говорил отдельно.
С первым — Антонов, Иван Петрович, из Курска, девятнадцать лет, курсант от мая, на стрелка-радиста с июня. С вторым — Чернега, Григорий Фёдорович, из-под Кишинёва, двадцать лет, курсант от апреля. С третьим — Ковальчук, Михаил Степанович, из Полтавской области, девятнадцать лет, курсант от июня, ускоренный выпуск. У этого третьего я задержался на минуту дольше, чем у первых двух. С фамилией я задержался отдельно — у меня в эскадрилье уже был лётчик Ковальчук, Степан Андреевич, в третьем звене у Гладкова, и я по списку у Бурцева понял, что эти двое — не родственники, просто однофамильцы. Я об этом подумал коротко и не уточнил вслух.
— Михаил Степанович, — обронил я, прочитав фамилию в списке. — Из какого района?
— Из Лохвицкого района, командир. Село на правом берегу Сулы.
— Под немцем сейчас?
— Под немцем с сентября сорок первого.
— Семья твоя там осталась?
— Мать там одна. Отец погиб до войны, я его не помню.
Я постоял с минуту. Михаил Ковальчук стоял по-уставному, не торопил меня вопросами. У него была мягкая речь, с лёгким украинским акцентом — не таким, как у Прокопенко, чуть другая полоса. Зимой при разговоре с Прокопенко я думал, что украинский акцент идёт одной длинной полосой; сегодня по Михаилу понял, что нет — он у разных людей разный, и слух к нему вырабатывается тонкий, как к моторной ноте.
— У тебя в школе математику преподавали? — спросил я.
— Преподавали, командир. Я её любил, по правде. У меня по математике была пятёрка все годы.
— Хорошо, это пригодится тебе в задней кабине.
— Хорошо? — он чуть наклонил голову, не понимая.
— Хорошо для стрелка в задней кабине. Считать дистанцию, скорость захода — это математика. Я тебе скажу больше, когда вы начнёте летать.
— Понял, командир, буду готов.
— До завтра, Михаил Степанович, — я отпустил его в строй.
С четвёртым у меня был ещё один разговор. Этот четвёртый — Колесников, из Сталинградской области, девятнадцать лет, курсант от мая. У него с собой был аккуратно сложенный листок — он показал мне, не спрашивая. На листке от руки было написано имя его сестры в Сталинграде, адрес: «Тракторозаводский район, ул. Тракторная, 14». Колесников сказал, что если со мной что случится, пусть письмо дойдёт через дивизию, а сестра в