Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А что ты хочешь, дочка? Чтоб я мужа своего заставила взрослого сына выпороть? Чтоб он его из дома выгнал? А тебе что с того? Одна останешься, с позором, с клеймом «неугодная жена». Кто тебя потом возьмёт? Никто. Или к родителям вернёшься? А они тебя примут? Они за тебя выкуп получили, назад не возьмут — себе дороже.
Каждое слово падало, как камень в воду, расходясь кругами отчаяния. Катарина слушала и чувствовала, как рушится последняя надежда. Такая тоненькая, хрупкая — разбилась вдребезги.
— У тебя есть всё, — продолжала Мирослава, и голос её стал мягче, почти ласковым. — Дом, достаток, муж молодой, здоровый. Терпи. Рожай. Всё образуется. Я через это прошла, и ничего — жива, здорова, мужа уважаю, теперь, и он меня. Время нужно, дочка. Время и терпение.
Катарина молчала, глядя в одну точку — на пляшущие в печи огоньки. Внутри у неё всё рухнуло. Холодная, ледяная пустота разлилась по груди, по животу, по рукам, по ногам. Она стала тяжёлой, как камень, и такой же неподвижной.
— Ты побудь тут, отдохни, — Мирослава поднялась, оправила юбку. — А я пойду, распоряжусь. Вечером муж вернётся, ты уж встреть его ласково, не сердитым взглядом. Поняла?
Катарина кивнула, не в силах говорить. Губы не слушались, язык прилип к нёбу.
Мирослава вышла, и дверь за ней затворилась с мягким, уютным стуком. А Катарина осталась сидеть в этом тёплом, пахнущем травами аду, глядя на огонь, который плясал в печи, и не видя ничего. В голове было пусто и звонко. Только одна мысль билась, как птица в клетке: никто не поможет. Никто. Даже они.
Она сидела так долго, пока за окном не стемнело. Потом, медленно, словно старая, больная старуха, поднялась, поправила платок и вышла в сени. В большой горнице уже зажгли лучины, пахло ужином. Богояр сидел на своём месте, не глядя на неё. Мирослава хлопотала у стола.
— Спасибо, — сказала Катарина тихо, ни к кому не обращаясь. — Я пойду.
И вышла, не оглядываясь.
* * * * *
Вечером, когда солнце уже село и поля погрузились в сумерки, Богояр и Радослав возвращались домой.
День выдался холодным, ветреным. К ночи обещали сильный мороз, и лошади, чуя холод, торопились, прядали ушами. Поля лежали серые, мёртвые, покрытые тонкой коркой льда — первый снег выпал и растаял, оставив после себя грязь и слякоть. Дорога была разбита, колёса телеги вязли в мёрзлых колеях, и ехали они медленно, молча, каждый думал о своём.
Богояр покосился на сына. Тот сидел, укутавшись в тулуп, и смотрел куда-то вдаль, на лес, чернеющий на горизонте. Мысли его были где-то далеко, и лицо, освещённое последними лучами заката, было спокойным, почти безмятежным. Таким же, как всегда.
— Сын, — начал Богояр негромко, стараясь, чтобы голос звучал ровно, без лишних эмоций. — Поговорить надо.
Радослав повернул голову, посмотрел на отца равнодушно, с ленцой.
— О чём?
— О жене твоей. О Катарине.
Радослав хмыкнул, отвернулся, снова уставился в лес.
— А чего о ней говорить? Жива, здорова, чего ещё?
— Того, — Богояр нахмурился, и в голосе его прорезалась хозяйская нотка. — Она сегодня приходила. Жаловалась на тебя.
Радослав удивлённо поднял брови — удивление вышло наигранным, но Богояр не заметил.
— Жаловалась? На что?
— На грубость твою, на жестокость. Говорит, ты с ней как с вещью, силой берёшь, синяки оставляешь.
Радослав помолчал, потом усмехнулся — криво, нехорошо, и в этой усмешке было что-то, от чего Богояру стало не по себе.
— Бабы, они всегда недовольны. То мало, то много, то грубо, то нежно. Не слушай ты её. Нормально всё у нас. Она глупая, чего-то не поняла просто.
— А ты понимаешь? — Богояр остановил лошадь, повернулся к сыну, заглянул ему в глаза. — Ты хоть знаешь, как с женой обращаться надо?
— Как? — лениво спросил Радослав, и в его равнодушии было что-то оскорбительное, будто он говорил не с отцом, а с досадной помехой. — Как с женой и обращаются. Я её кормлю, одеваю, обуваю. Чего ей ещё?
— Уважения ей надо, — сказал Богояр жёстко, и голос его дрогнул — впервые за долгое время. — Ласки. Нежности. Она не скотина, не холопка — жена. Мать будущих твоих детей.
Радослав смотрел на отца и, кажется, искренне не понимал, о чём тот говорит. В его глазах не было ни злости, ни страха, ни раскаяния — только пустота и лёгкое раздражение.
— Ты чего, тятя? — спросил он. — Сам-то помнишь, как мамку в молодости порол? Она мне рассказывала. А ничего, живёте же.
Богояр замялся. Слова застряли в горле. Потому что сын был прав — в молодости он и сам был не сахар. Рука у него была тяжёлая, нрав крутой. И Мирослава терпела. И ничего, перетерпела. Но то было другое. Совсем другое. Он же любил её. Он же...
— То другое, — сказал он неуверенно, и сам не поверил своим словам. — Я её любил. А ты?
Радослав пожал плечами, и этот жест, такой небрежный, такой безразличный, добил Богояра окончательно.
— Жена как жена. Чего её любить-то? Она для дела дана, для хозяйства. Любовь — это... Другое.
Он не договорил, но Богояр понял. Любовь — это то, что было у Данияра с той рыжей девкой. То, от чего старший сын готов был отказаться от рода, от имени, от всего. А Радослав... Радослав не способен любить. Никого. Разве себя только.
Богояр смотрел на сына и чувствовал, как внутри поднимается глухая, бессильная злость. На кого? На себя? На то, что сам воспитал такого? Или на то, что словами тут не поможешь, что поздно уже, что не переделать?
— Ты бы... — начал он, но Радослав перебил:
— Тятя, устал я. Работы много, думать некогда. Разберёмся как-нибудь.
Он тронул лошадь, и телега покатилась дальше, подпрыгивая на мёрзлых колдобинах. Богояр остался сидеть, глядя в темноту, которая сгущалась вокруг, съедала поля, лес, дорогу.
Разговор ничего не дал. Слова упали в пустоту.
Богояр вздохнул тяжело, натянул поводья и тронулся следом. Телега покатила к дому, унося его к ужину, к теплу, к привычной жизни, в которой он не знал, как поступить правильно. В которой он уже давно перестал быть хозяином — ни своей семьи, ни своей