Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я лежал на топчане с раскрытыми глазами ещё минут пятнадцать. По потолку землянки от слабой щели у двери шёл тонкий косой отблеск — это в небе над аэродромом стояла луна на ущербе, не молодая и не полная, по форме разогнутого серпа. По этому отблеску я знал, что ночь будет ясной, и завтра с утра по площадке у Сиротинской и у Перекопской погода даст видимость. По распорядку на завтра у нас два вылета: первый — к шести сорока, по той же тыловой линии, второй — после обеда, к четырнадцати, по запасной цели у Клетской, если она к утру не отменится по обстановке. Между ними — у меня обед в землянке, рабочая тетрадка, письмо Тани, и, если успею, короткая записка Тане в ответ. К десяти утра я конверт открою. По привычке, выработанной за лето, я письма из дома читал не на людях, а у себя в землянке, у окна, при дневном свете. Сегодня окна у меня в землянке не было — землянка была заглублённая, с дверью и узким наддверным просветом, — и письмо я завтра буду читать у двери, в косой полосе утреннего света, которая в десять часов в августе ложится у меня на стол с восточной стороны.
Глава 20
«Письмо»
Письмо Тани лежало у меня на тумбочке всю ночь, у лампы, рядом со шлемофоном.
Я его вчера, двадцать первого утром, перед построением, не открыл — день был с разводом по приказу о капитанском, с разговором Трофимова про замкомандира полка, с обедом наедине с собой. Письмо я отложил на сегодня к десяти утра, между первым и вторым вылетами. К сегодняшнему утру конверт лежал в том же положении, в каком я его положил вчера у лампы, — лицевой стороной кверху, с двумя почтовыми штампами поверх друг друга, с Таниным почерком на адресной строке. Бумага у конверта была тонкая, лёгкая. По весу я ещё накануне определил: внутри один лист, не два.
Двадцать второго августа в шесть сорок восемь восьмёрка эскадрильи поднялась с полосы.
Цель утром — тыловые узлы у Перекопской по той же линии, что и накануне. Боя в воздухе не было, зенитки у Перекопской работали средние, по машине Гладкова прошла одна осколочная пробоина в стабилизатор без задева тяг. У моей семёрки сегодня пробоин не было. У Морозова — одна в фюзеляж. У Шестакова — одна в крыло. К девяти двадцати все восемь машин сели на калачинскую полосу. Михаил у меня в задней кабине четыре раза за полёт обронил «чисто», и сегодня в этих четырёх «чисто» голос у него был ровный, без напряжения, как и накануне.
Я вылез из кабины, отдал шлемофон Прокопенко, прошёл по полосе к своей землянке. Было четверть десятого.
Я сел к столу. На столе у меня всё так же лежали шесть плоских предметов — рабочая тетрадка, папка Кулагина, письмо Морозова из госпиталя, книжка Толстого Шумилова, сводный список стрелков-радистов с моей подписью, огрызок химического карандаша Прокопенко. К этим шести добавлялось сегодня одно — тонкий конверт с Таниным почерком на лицевой стороне. По косой полосе утреннего света, которая в десять часов в августе ложилась у меня на стол с восточной стороны от двери, я конверт развернул и распечатал ногтем.
Внутри лежал один лист, исписанный с двух сторон. Бумага была тонкая, чуть рыхлая, с прозрачной просветной полосой по краю. Чернила — фиолетово-чёрные, тот же оттенок, которым Таня писала с весны. Я положил лист на стол, разгладил ладонью по сгибу.
'Здравствуй, Лёша. Я пишу тебе это письмо девятого августа, утром, после похорон.
Мама умерла восьмого августа в час ночи. Она лежала с пятого числа, не вставала. Доктор Громов сказал, что обострилась язва на старом фоне, что желудок не держит, что внутри у неё накопилось. Я к доктору ходила два раза, он приходил к нам в дом ещё дважды. К концу седьмого она перестала есть совсем, и только просила пить. К ночи на восьмое она стала тихая, потом задышала редко, потом не задышала. Я была с ней в это время, и отец был. Отец её держал за руку до утра, я топила печь, чтобы было тепло, потому что ночь была холодная для августа.
Похоронили её девятого днём, на старом погосте за околицей, рядом с дедом Лёней и тётей Дуней. Народу было немного, по нынешним временам. Были тётя Маша, дядя Ваня с Громовыми, председатель Афанасий Семёнович, две женщины из соседней. Отец стоял ровно. Я тоже стояла ровно. Поминки делали скромные, у нас в доме, без водки. Хлеб с маслом и картошка. Дядя Ваня сказал две фразы, и больше никто не говорил.
Я тебе не телеграфировала, потому что полевая почта у тебя не на месте, и телеграмма дошла бы не быстрее этого письма, а только встревожила бы тебя посредине вылета. Я знаю, что ты на этом не настаивал, но я считаю, что так правильно.
Отец сегодня пошёл в кузню. Он молчит. Я не трогаю его. У нас в доме сейчас тихо.
Я живу. Тебе писать буду, как и раньше, каждую неделю. Таня.'
Я лист отложил.
В землянке стояла тишина. У дальнего конца аэродрома работал двигатель — Хрущ запускал у седьмой машины Гладкова, у которой утром обнаружилась пробоина в стабилизатор. По дощатому потолку шла прежняя косая полоса утреннего света. У дверного просвета был виден кусок полосы и дальняя кромка лесопосадки.
Я держал руки на столе, лист передо мной, и в первую минуту у меня в голове не было ничего конкретного. Ни мысли, ни картины, ни звука. Это была не пустота как отсутствие, это была пустота как остановка. Внутри