Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сие зависит от того, что именно ты скажешь, государь, — тихо ответил Феофан.
Он подошел вплотную. Его рука с длинными, сухими пальцами медленно протянулась ко мне. Словно желая окончательно удостовериться, что перед ним живой человек из плоти и крови, а не присланный дьяволом морок или злой дух, Прокопович с силой ткнул указательным пальцем в мое обнаженное, покрытое липким потом плечо. Палец уткнулся в твердую, горячую мышцу.
Я поморщился, но не отстранился.
— Владыко, ты же не слепец и прекрасно понимаешь, что сейчас происходит там, за этими стенами. Сам Меншикову на то указывал… — я кивнул в сторону запертых дверей, тяжело дыша
— Ты слыхал разговоры? — удивился священник. — Тогда без крови не обойдешься. Наговорили бесовские те настолько, что мне ночь молиться, но их скверну не отмолить от себя, как измазался в навозе.
— Да, ведаю я, что черти уже слетелись делить мое наследство. Я им живой больше ни к чему. Они уже сделали свои ходы. Ходы, после которых точно знают: если я встану с этого ложа, я отправлю их всех на плаху. Без раздумий.
— Да и пусть эти Иуды горят в Геене огненной! — вдруг с неожиданной яростью прошипел Прокопович, и его борода гневно вздрогнула, словно подтверждая возмущение хозяина. — Так чего же ты медлишь, государь? Чего не призываешь верных генералов своих? Почему не крикнешь Гвардию, чтобы вошли, увидели тебя во здравии и защитили престол⁈
Я посмотрел на него со снисходительной горечью.
— Думаешь, Феофан, в той самой Гвардии прямо сейчас, в эту самую минуту, не найдется ни одного купленного ублюдка, который выстрелит в меня по наущению Меншикова или кого-то другого из «птенцов моих», в воронов превратившихся? — я саркастически хмыкнул, но тут же захлебнулся кашлем. — Да, потом Светлейший Александр Данилович самолично, с картинным гневом, прирежет этого стрелка на месте как изменника. Но дело будет сделано. И я помру окончательно. Считай, что у меня и без того прямо сейчас одна нога стоит на небесах, а другая скользит по земле. Одно неверное движение — и я труп.
Пока я говорил это, мой лихорадочно работающий мозг, переплетая знания аудитора из XXI века с жестоким политическим опытом Петра I, окончательно достраивал схему. Я просчитывал эффект. Тот самый сокрушительный, театральный и спасительный эффект, с которым я должен был появиться перед двором и объявить о своем «воскрешении».
— Твоя правда… — Феофан побледнел, начав наконец до конца осознавать чудовищную сложность и опасность сложившейся ситуации. — А еще ведь, увидев твое внезапное исцеление после предсмертных мук, могут крикнуть, что в тебя бес вселился. Назовут чертом или дьяволом, поднимут бунт…
— Ну так оживи меня, владыко! — перебил я его, чуть ли не выкрикнув эти слова. — Молитвой своей святой оживи! И себя покажешь, как истинного служителя и…
— Я и есть истинный… Оживить? Воскресить тебя? Что же ты речешь-то такое?
Глава 4
Глава 4
Петербург. Зимний дворец.
28 января 1725 года 6 часов 10 минут.
— Ты меня не перебивай, костыль с рясе, — вдруг, да и не своими словами, сказал я.
— Вот… Нынче я уверился, что ты — суть есть ты, — сказал Феофан.
Я подался вперед, впиваясь взглядом в глаза священника. В этот момент невыносимо, до искр из глаз, защипало в паху — последствия недавнего опорожнения истерзанного болезнью мочевого пузыря. Боль была такой… не сильной, терпимой, но подлой, тянущей, что она буквально связывала язык, не позволяя говорить складно, но я заставил себя продолжить:
— Если я поднимусь на ноги прямо на глазах у вельмож от того, что над моим хладным телом будет звучать твоя чудотворная, архиерейская молитва — у кого посмеют возникнуть вопросы⁈ У кого хватит духу усомниться в Божьем промысле⁈
Феофан Прокопович отшатнулся, словно я ударил его по лицу. Он перекрестился дрожащей рукой.
— Кощунство сие пред Господом великое… — задумчиво, почти шепотом произнес он, глядя куда-то сквозь меня.
Но я не стал больше давить. Я промолчал. Я прекрасно слышал, что слова умнейшего иерарха церкви прозвучали отнюдь не осуждающе. Феофан не гневался. Он — думал. Взвешивал риски для себя, для престола, для Империи. И это страшное решение он должен был принять сам.
Тишина в спальне стала такой густой, что казалось, ее можно резать ножом. Слышно было только мое прерывистое дыхание и треск свечей.
Внезапно Прокопович резко вскинул голову. Лицо его преобразилось, став жестким, как гранитный лик на надгробии.
— Говори, что удумал, государь! — голос архиепископа зазвучал твердо, и это были явно не слова кроткого пастыря. — Грешен, зело возжелал я посмотреть на звериные морды тех стервятников, кто уже успел тебя похоронить!
И я, превозмогая слабость, быстро, рублеными фразами рассказал ему свой план. То, что должно было произойти в ближайшие часы. Тот спектакль, который перевернет историю России.
Как только план был утвержден, в покоях закипела лихорадочная работа. Я велел вернуть портомою — для этой бессловесной тени тоже нашлось важное задание.
А напоследок, пока Феофан прятал под рясу приготовленные вещи, я на всякий случай вытащил из сундука Завещание. Я не приказал, но твердо попросил Прокоповича: если мой безумный план сорвется и меня все-таки добьют, передать эту бумагу лично Павлу Ивановичу Ягужинскому — генерал-прокурору Сената. Оку государеву.
Почему-то именно сейчас, на краю гибели, мне кристально ясно казалось, что только этот прямой и жесткий человек — один из немногих в Зимнем дворце, кто в эту минуту не делит в кулуарах шкуру еще не умершего русского царя.
* * *
Двор Зимнего дворца.
28 января, 6 часов 25 минут.
Насколько же разительно и кощунственно было все то, что творилось во дворе Зимнего дворца Петербурга. Голый парк, еще не успевший превратиться в то, что хотел бы тут видеть император, не Версаль. Молодые деревья и кусты, обнаженные, без листвы, выглядели блекло, уныло. Но вот радость была вокруг таковой, что того и гляди, набухнут почки еще до того, как сойдет снег и начнется весна.
Тишину скорбного дворца разрывал гул сотен глоток, звон шпор и пьяный смех. Государь умер, а радуются так, как и при его жизни не радовались.
— Это всё от матушки нашей! За верность вашу! — надрываясь, орал голос Александра Даниловича Меншикова. — Веселись, братки, радуйтесь императрице-матушке, верные сыны Отечества Петрова.
В залитом дрожащим светом факелов и костров разворачивалась фантасмагорическая картина. Четверо дюжих гвардейцев-преображенцев, кряхтя и краснея от натуги, подняли на плечи тяжелогрудую, располневшую женщину в траурном, но невероятно богатом платье.