Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всё это требовало разъяснений, а Олеся упорно избегала всякого благоприятного случая для откровенного разговора. Наши вечерние прогулки прекратились. Напрасно каждый день, собираясь уходить, я бросал на Олесю красноречивые, умоляющие взгляды, – она делала вид, что не понимает их значения. Присутствие же старухи, несмотря на её глухоту, беспокоило меня.
Иногда я возмущался против собственного бессилия и против привычки, тянувшей меня каждый день к Олесе. Я и сам не подозревал, какими тонкими, крепкими, незримыми нитями было привязано моё сердце к этой очаровательной, непонятной для меня девушке. Я ещё не думал о любви, но я уже переживал тревожный, предшествующий любви период, полный смутных, томительно грустных ощущений. Где бы я ни был, чем бы ни старался развлечься, – все мои мысли были заняты образом Олеси, всё моё существо стремилось к ней, каждое воспоминание об её иной раз самых ничтожных словах, об её жестах и улыбках сжимало с тихой и сладкой болью моё сердце. Но наступал вечер, и я подолгу сидел возле неё на низкой шаткой скамеечке, с досадой чувствуя себя всё более робким, неловким и ненаходчивым.
Однажды я провёл таким образом около Олеси целый день. Уже с утра я себя чувствовал нехорошо, хотя ещё не мог ясно определить, в чём заключалось моё нездоровье. К вечеру мне стало хуже. Голова сделалась тяжёлой, в ушах шумело, в темени[59] я ощущал тупую беспрестанную боль, – точно кто-то давил на него мягкой, но сильной рукой. Во рту у меня пересохло, и по всему телу постоянно разливалась какая-то ленивая, томная слабость, от которой каждую минуту хотелось зевать и тянуться. В глазах чувствовалась такая боль, как будто бы я только что пристально и близко глядел на блестящую точку.
Когда же поздним вечером я возвращался домой, то как раз на середине пути меня вдруг схватил и затряс бурный приступ озноба. Я шёл, почти не видя дороги, почти не сознавая, куда иду, и шатаясь, как пьяный, между тем как мои челюсти выбивали одна о другую частую и громкую дробь.
Я до сих пор не знаю, кто довёз меня до дому… Ровно шесть дней била меня неотступная ужасная полесская лихорадка. Днём недуг как будто бы затихал, и ко мне возвращалось сознание. Тогда, совершенно изнурённый болезнью, я еле-еле бродил по комнате с болью и слабостью в коленях; при каждом более сильном движении кровь приливала горячей волной к голове и застилала мраком все предметы перед моими глазами. Вечером же, обыкновенно часов около семи, как буря, налетал на меня приступ болезни, и я проводил на постели ужасную, длинную, как столетие, ночь, то трясясь под одеялом от холода, то пылая невыносимым жаром. Едва только дремота слегка касалась меня, как странные, нелепые, мучительно-пёстрые сновидения начинали играть моим разгорячённым мозгом. Все мои грёзы были полны мелочных, микроскопических деталей, громоздившихся и цеплявшихся одна за другую в безобразной сутолоке[60]. То мне казалось, что я разбираю какие-то разноцветные, причудливых форм ящики, вынимая маленькие из больших, а из маленьких ещё меньшие, и никак не могу прекратить этой бесконечной работы, которая мне давно уже кажется отвратительной. То мелькали перед моими глазами с одуряющей быстротой длинные яркие полосы обоев, и на них вместо узоров я с изумительной отчётливостью видел целые гирлянды из человеческих физиономий – порою красивых, добрых и улыбающихся, порою делающих страшные гримасы, высовывающих языки, скалящих зубы и вращающих огромными белкáми. Затем я вступал с Ярмолой в запутанный, необычайно сложный отвлечённый спор. С каждой минутой доводы, которые мы приводили друг другу, становились всё более тонкими и глубокими; отдельные слова и даже буквы слов принимали вдруг таинственное, неизмеримое значение, и вместе с тем меня всё сильнее охватывал брезгливый ужас перед неведомой, противоестественной силой, что выматывает из моей головы один за другим уродливые софизмы[61] и не позволяет мне прервать давно уже опротивевшего спора…
Это был какой-то кипящий вихрь человеческих и звериных фигур, ландшафтов, предметов самых удивительных форм и цветов, слов и фраз, значение которых воспринималось всеми чувствами… Но – странное дело – в то же время я не переставал видеть на потолке светлый ровный круг, отбрасываемый лампой с зелёным обгоревшим абажуром. И я знал почему-то, что в этом спокойном круге с нечёткими краями притаилась безмолвная, однообразная, таинственная и грозная жизнь, ещё более жуткая и угнетающая, чем бешеный хаос моих сновидений.
Потом я просыпался или, вернее, не просыпался, а внезапно заставал себя бодрствующим. Сознание почти возвращалось ко мне. Я понимал, что лежу в постели, что я болен, что я только что бредил, но светлый круг на тёмном потолке всё-таки пугал меня затаённой зловещей угрозой. Слабою рукой дотягивался я до часов, смотрел на них и с тоскливым недоумением убеждался, что вся бесконечная вереница моих уродливых снов заняла не более двух – трёх минут: «Господи! Да когда же настанет рассвет!» – с отчаянием думал я, мечась головой по горячим подушкам и чувствуя, как опаляет мне губы моё собственное тяжёлое и короткое дыхание… Но вот опять овладевала мною тонкая дремота, и опять мозг мой делался игралищем пёстрого кошмара, и опять через две минуты я просыпался, охваченный смертельной тоской…
Через шесть дней моя крепкая натура, вместе с помощью хинина[62] и настоя подорожника, победила болезнь. Я встал с постели весь разбитый, едва держась на ногах. Выздоровление совершалось с жадной быстротой. В голове, утомлённой шестидневным лихорадочным бредом, чувствовалось теперь ленивое и приятное отсутствие мыслей. Аппетит явился в удвоенном размере, и тело моё крепло по часам, впивая каждой своей частицей здоровье и радость жизни. Вместе с тем с новой силой