Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Командир. — Дед лежал слева, и голос его, низкий, с мягким полтавским выговором, был ровен, как всегда. — Худо там. Бачь, як идуть. Без строю идуть.
— Вижу, — сказал Рябов.
Больше он ничего не сказал, потому что говорить было нечего — ничего такого, что Деду стоило бы знать. Панасенко прошёл Гражданскую, прихватил краем и германскую, и по дорогам отхода нагляделся за свои тридцать восемь лет столько, что объяснять ему, как выглядит беда, не приходилось. Он и сам видел. Он только не знал — и хорошо, что не знал, — какой эта беда будет большой.
Позади, в ельнике, ждали остальные двое. Гридя — длинный, нескладный, с торчащими из коротких рукавов запястьями — пристроил рацию под плащ-палаткой и который час ловил в наушниках одну кашу: треск, обрывки чужих позывных, лающую немецкую речь, опять треск. Лыков, младший, девятнадцати лет, в круглых очках, протёртых до белизны, сидел рядом и заносил в книжку то немногое, что Гридя разбирал. Своих в эфире почти не осталось. Эфир тоже стекал на восток.
Задачу они получили трое суток назад, ещё на большой земле, когда эта земля за спиной у них ещё была. Дойти до штаба одной из армий, что держала фронт северо-западнее, передать пакет из Москвы и наладить связь: Центру нужно было знать, что у этой армии делается и можно ли на неё ещё опереться. Простая задача для их ремесла. Только за трое суток фронт, к которому они шли, перестал быть фронтом и стал вот этой дорогой, и теперь Воронин понимал то, чего не понимали пославшие их: налаживать связь было не с чем. Армия, к которой их отправили, доживала последние свои часы как армия.
И всё-таки они шли. Потому что приказ. И ещё потому — это думал уже Воронин, а не Рябов, — что между «ничего нельзя сделать со всем этим» и «ничего нельзя сделать вообще» лежала пропасть, и он давно выбрал, по какую её сторону жить. Спасти всех было нельзя. Целый фронт он не вытащит — ни знанием своим, ни руками, ничем. Но штаб — горстку людей, в чьих головах и сумках держалась ещё какая-никакая нить управления, — штаб, может, и вытащит. Иголку из стога, который вот-вот сгорит. Малое доступное добро. Он давно знал за собой эту мерку: судить себя не тем, чего не смог, а тем малым, что смог.
— Лыков, — позвал он, не оборачиваясь. — Карту.
Мальчишка подполз, развернул планшет. Карта была затёрта на сгибах до дыр, и синие стрелы, которые они наносили трое суток назад, успели соврать дважды. Воронин повёл по ней пальцем — не глядя в неё, а глядя сквозь, в ту, другую карту, что держал в памяти.
— Штаб тут не стоит уже, — сказал он негромко. — Снялся. Если у них головы на плечах, отходить будут не дорогой — дорогу немец с воздуха держит, — а вот этой гатью, через болото, на Богородицкое. И вот тут, — палец остановился, — пока ещё дыра. Узкая. К утру её прихлопнут.
— Звидкиля знаешь, командир? — Дед глядел на него без вызова, просто спрашивал. — Що дыра?
Воронин выдержал паузу — короткую, ровно такую, чтобы ответ прозвучал не объяснением, а тем, чем он и должен был прозвучать: чутьём старшего.
— Оттуда, что я бы на их месте бил туда. И на месте наших — туда уходил. — Он свернул планшет. — Других дорог им не оставили. Пошли, пока оставлена эта.
— Командир, а пошто мы туда идём, коли там уже всё? — Гридя мялся, перекидывая рацию за спину. — Може, и нам — на восток, со всеми?
Воронин поглядел на него. Парень не трусил — Гридя за эти месяцы трусить отвык, — он просто не понимал, и непонимание его было законное: всякий здравый человек уходил от беды, а они шли в неё.
— Затем, что со всеми — это в никуда, — сказал он. — А у нас задача. Штаб. Дойдём — будет польза. Малая, да наша. На восток мы и так успеем, Гридя. Восток от нас никуда не денется.
Он не прибавил того, что думал: что восток в эти дни сам катится навстречу, что граница беды откатывается к Москве быстрее, чем способен идти человек, и что догнать спокойную землю им не удастся ещё очень долго. Этого Гридя пока не знал. И пусть бы подольше не знал.
Они поднялись с земли — четверо мокрых, грязных, неприметных людей, каких в эти дни на дорогах войны были тьмы и тьмы, — и пошли. Не на восток, как все. Наискось, к северу, навстречу той беде, от которой текла на восток вся земля.
* * *
Гать вывела к перелеску. За перелеском было поле.
Поле они не успели перейти.
Сначала пришёл звук. Низкий, ноющий, с неба. Воронин знал этот звук.
— Воздух! — крикнул он. — В лес! Бегом!
Поздно. По полю тянулась колонна. Пушки, повозки, пехота. Их-то немец и вёл.
Самолёты вывалились из мороси разом. Девять штук. Лаптёжники. Угловатые, с неубранными ногами, оттого и лаптёжники.
Ведущий клюнул носом. Завыл.
Вой нарастал. Сирена. Немцы вешали на них сирены — нарочно, чтоб давило на душу. Давило.
Первая бомба легла в голову колонны.
Земля встала дыбом. Чёрный куст. Грохот догнал глаза.
Лошади рванули. Повозка опрокинулась. Кто-то закричал.
Второй пошёл в пике. Третий.
— Лежать! — Воронин вдавил Лыкова в борозду. — Не беги!
Бежали все. Поле кипело бегущими.
Бомба. Ещё. Ещё.
Свист. Удар. Горячий воздух дал по спине.
Комья земли застучали по шинели. Запахло толом и палёным.
Лаптёжники отбомбились. Не ушли.
Развернулись. Пошли по второму кругу — из пулемётов.
Низко. Видно лётчика. Видно жёлтый кок винта.
Строчки пуль побежали по полю. К ним.
Воронин вжался. Земля у самого лица плюнула фонтанчиками.
Прошло. Мимо. На вершок.
Рядом охнул Гридя. Не ранен — выдохнул.
— Дед! Лыков! Живы?
— Живы! — это Дед.
— Тут! — это мальчишка.
Винтовочный выстрел. Кто-то с поля бил по самолётам из трёхлинейки. Зло, безнадёжно, стоя.
Его срезали первым же заходом.
Самолёты сделали три круга. Потом ушли — так же разом, как пришли.
Стало тихо.
Не совсем. Поле стонало.
Воронин поднял голову. Колонны не было. Было то, что от неё осталось.