Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шабуневский припал на колено у ног сидящей в кресле княгини, взял её сухонькую руку и стал говорить быстро-быстро, ничего не сочиняя, — это всё давно было в его мыслях:
— Нет, прошу Вас, не надо так. Когда человек достигает конца жизни, как Вы, как я (надо думать, скоро уже), давайте вести разговор иначе. Нам предстоит путешествие в следующий мир. И единственное, что нельзя взять с собой туда, — это любовь. Единственная драгоценность, которую придётся оставить в этом мире, — любовь. Больше ничего. Я знаю тех, кто легко переносит трудности. Но ещё не встречал человека, который мог бы перенести жизнь без любви. Это величайший дар — любовь! Она придаёт жизни смысл. И у Вас её было много: любовь к родителям, мужу, людям, природе, искусству, к книгам, в конце концов! Боже мой, зачем перечисляю?! Да я не знаю всех, к кому Вы испытываете это чувство. Уверен, его у Вас много! И у меня. И я хочу дорожить этим. И благодаря этому стоит жить.
Княгиня не видела, но знала: сейчас глаза её ангела-хранителя стали влажными. Она знала, что и её голос сейчас будет дрожать, но сумела успокоиться и произнесла:
— Как хорошо ты сказал, Станислав! Именно ты имел право всё это произнести. Ты — архитектор. Твои творения, любимые тобой, — всем видны… Не то что книги. Кому сейчас вообще нужны книги? Неужто их кто-то читает?
— Смотря какие, Ирина Ивановна, — Шабуневский был рад, что они перешли на иную тему, в которой легко отыскать то, что греет душу. — Честно скажу: маловероятно, чтоб сейчас на французском читали, а вот на русском…
— Ну и кого же сейчас на русском читают?
— Знаете, сейчас эпоха такая стремительная, на толстые книги не хватает времени, а вот на поэзию — да: читают и слушают. Поэты порой полные залы собирают.
— Что за поэты?
— Есенин, к примеру. Вам понравится:
Если крикнет рать святая:
«Кинь ты Русь, живи в раю!»
Я скажу: «Не надо рая,
Дайте родину мою».
— Странно. Будто с трибуны. Удали много, а мудрости мало.
— Поэты сейчас все — как с трибуны. Многим, да и мне, импонирует Маяковский, — и Шабуневский торопливо стал разворачивать принесённую газету. — Кстати, шёл к Вам и купил «Полесскую правду», а тут стихи этого поэта, Маяковского. Хотите, прочту?
Я буду писать
и про то
и про это,
но нынче
не время
любовных ляс.
Я
всю свою
звонкую силу поэта
тебе отдаю,
атакующий класс.
Пролетариат —
неуклюже и узко
тому,
кому
коммунизм — западня.
Для нас
это слово —
могучая музыка,
могущая
мертвых
сражаться поднять.
— Станислав, дорогой, тебя не затруднит ещё раз прочитать? Шабуневский прочитал снова и снова…
— Знаешь, сначала я подумала, что камнепад какой-то, потом уловила смысл. И только на третий раз я увидела горизонт. Стою на какой-то горе… Никогда ни на какую гору не поднималась — а тут вдруг… Даль вижу. И не страшно…
— Вы меня всегда удивляли. В Вашем, простите, возрасте смело поднимаетесь — пусть мысленно — на какую-то гору… И Вам не страшно?
— Станислав, мне теперь даже умирать не страшно…
Глава 72
— А Божачки мой! Украли! Карау-у-ул!
Вокзал. Начало 1920-х. Для сотрудника гомельской милиции Фёдора Лапицкого железнодорожный вокзал давно перестал быть местом прибытия и отправления поездов. Для него это особая зона, где все люди делились на две категории: нет, не на прибывших и отъезжающих, не по половой принадлежности, а на тех, кто «ещё» и «уже». Ещё не обворован и уже лишился части своего имущества и сейчас слёзы льёт, растерянно озираясь, как эта женщина на перроне. Или безнадёжно разводит руками, как вон тот мужчина на скамейке. Или кричит: «Караул! Украли!», как эта бабулька. Лапицкий подошёл с напарником к причитавшей крестьянке.
— Что кричим, мамаша? Чемодан на месте, торбочка…
Тут он увидел, что торбочка как раз и не совсем цела: сбоку зияла дыра, через которую, видать, что-то и спёрли.
— Шматок сала-а-а… шпана украла-а-а, — заголосила пуще прежнего потерпевшая, надеясь, что её вопли проберут насквозь блюстителей порядка, — а Божачки ж мой! А сынок в Менску сустракать буде-е-ет, а что я ему скажу-у-у?…
— Ну встретит и такую, без сала, обнимет. Что, без сала ты ему уже и не мать вовсе?
Загоготали зеваки, собравшиеся кружком. Лапицкий и сам не понимал, шутит он или и впрямь так думает. Но женщина перестала всхлипывать: самое последнее дело — реветь, когда народ смеётся.
— Главное, сами целы. Где ж мы его сейчас найдём?
— Сальце уже в животах шпаны вокзальной, — поддержал товарища напарник Ершин.
— Поспешите, мамаша, — поторопил Лапицкий, — вон уже и цягник причухал. Дайте-ка подсобим…
«Да, шпаны на вокзале всё больше и больше. И в детдом их направляли, да толку нет, они ж бегут оттуда: к дисциплине и порядку не привыкшие, лучше голодовать будут, нежели воспитателей слушаться, — думал Лапицкий, пристально рассматривая перрон. — Вора сейчас не найти: конечно, бабку уже погрузили в вагон, приметы того пацана спросить не успели, да и… Поживилась ребятня: а где ж им жратву брать? А то полезет голь перекатная магазин громить — без жертв не обойтись».
А выискивал он, глядя по сторонам, Михея — вокзального артиста. Мастер петь, Михей-соловей и на гитаре играл так залихватски, что своими концертами царапал души. Вот люди и бросали в подставленный картуз копейки — не густо, но на хлеб хватало. Раньше Михей тоже был «щипачом», но его поймали раза два, а на третий упекли в кутузку и гитару забрали. А он без гитары что колодец без воды, что дом без окон, что в клетке сокол. Дал слово, что в чужой карман больше даже не заглянет.
Вид у него приметный: любил пофорсить. Ну вылитый браток-матрос: брюки клёш, бушлат, бескозырка. Гомель — город не маленький, но от моря он на таком же расстоянии, как до луны. Только какой пацан не мечтает стать капитаном?! Тем более такой — кучерявый, видный и статный! То ли цыган, то ли молдаванин. Хотя откуда молдаване в наших краях? Скорее еврей — талантливый и галантный. А вот откуда удаль, что светится в его взгляде, в каждом взмахе руки? Тайна сия не разгадана. Да и кому