Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы посмотрели на это пушистое, грязное, величественно возмущенное чудо и рассмеялись. Смех был сдавленным, нервным, пахнущим дымом и усталостью, но он был настолько искренним и очищающим, что казалось, он немного разгонял клубящийся над нами пепел. Пока мы вместе, пока мы можем вот так, стоя над пепелищем, находить в себе силы смеяться над кошкой, — все будет хорошо.
Я в это верила.
Я должна была верить.
Утро после пожара встретило нас не поющим петухом и не ласковым солнцем, а низким, хмурым, задымленным небом, которое, казалось, придавило всю округу свинцовой плитой. Тяжелое, недоброе молчание витало в воздухе, густое, как кисель.
Веселая, бурлящая суета, царившая в замке всего каких-то сутки назад, бесследно испарилась, оставив после себя горький привкус пепла и страха. Люди, выползая из домов, перешептывались, бросая друг на друга быстрые, косые, полные подозрения взгляды. Воздух был густым и тяжелым, и пах он теперь не надеждой и мятой, а едкой гарью, страхом и взаимным недоверием.
Мы сидели в нашей лаборатории-мыловарне, уцелевшей, но пропахшей пожаром: я, Лис и Гораций. Запоры на дверях были проверены, ставни закрыты. Перед нами на грубо сколоченном столе лежали немые, но красноречивые доказательства чужого злого умысла — те самые, воняющие дешевым керосином, осколки бутылок. Бледное утреннее солнце, с трудом пробиваясь через закопченное стекло, играло на их гранях, превращая в зловещие, ядовитые драгоценности.
— Кто? — это единственное слово, короткое, как выстрел, и такое же ранящее, повисло в спертом воздухе комнаты, холодное и колючее.
— Недовольные из деревни, — мрачно, глядя в стол, проронил Гораций, нервно поправляя осколки. — Зависть, миледи, страшный грех. Кто-то, кому не по нраву пришлись наши успехи. Чужое счастье, как заноза в глазу.
— Или конкуренты, — добавила я, сжимая в кулаке обгоревший кусочек нашего мыла. — Парфюмер Отто говорил, что у нашего «Горного ветра» нет аналогов. Кому-то это могло не понравиться. Мы могли перекрыть кому-то кислород. Кому-то из городских торговцев, чьи барыши могли пострадать.
Лис, до этого сидевший неподвижно, молча впитывая наши слова, резко встал и отошел к закопченному окну, повернувшись к нам спиной. Его плечи, обычно такие уверенные, были неестественно напряжены, будто мужчина нес на них невидимую тяжесть.
— Вы оба ошибаетесь, — сказал он.
Глава 30
Признание
— Вы оба ошибаетесь, — его голос прозвучал тихо, но с такой сконцентрированной, взрывной силой, что по моей коже побежали знакомые ледяные мурашки. — Это не зависть деревенских дураков и не боязнь столичных торгашей.
Он медленно обернулся. Его глаза, темные и бездонные, горели теперь не просто гневом, а холодным, почти белым огнем ярости, направленной, как я с ужасом поняла, на меня.
— Это ты, Маттэя. Вся эта беда — из-за тебя.
От неожиданности и силы этого обвинения у меня перехватило дыхание, словно меня ударили в солнечное сплетение. Гораций ахнул, вскакивая с табурета:
— Что⁈ Лис, опомнитесь! Обвинять миледи? Да как вы можете такое говорить…
— Это ты своей удалью бабьей, своим возвращением, своей игрой в хозяйку нарушила хрупкий покой, что был здесь! — Лис не слушал его, его слова обрушились на меня, как удар хлыста. — Жили они тихо, по-своему, сводя концы с концами. А ты приехала со своими столичными замашками, зажгла огонь надежды, который легко превращается в пожар! Ты ослепила их, а теперь они горят в этом пламени! Ты навлекла на них эту беду!
Я вскочила, чувствуя, как слепая, горячая волна гнева закипает у меня внутри, смывая первоначальный шок и боль.
— Ах, вот как! — закричала, забыв о всяком приличии. — Значит, лучше бы сидела сложа руки и смотрела, как они медленно угасают от нищеты и безнадежности? Лучше бы оставила их в этом «хрупком покое», который пахнет плесенью и отчаянием? Да вы просто искали повод меня обвинить! Вам с самого начала не понравилось, что я здесь, что я что-то делаю! Вам удобнее было видеть меня беспомощной дурочкой!
Мы стояли друг напротив друга, как два разъяренных, готовых сцепиться насмерть зверя. Гораций беспомощно смотрел то на него, то на меня. За дверью послышалось шуршание — наверное, Аленка и Кир, привлеченные громкими голосами, устроили засадный пункт.
— Да! — внезапно рыкнул Лис, делая резкий шаг ко мне, так что я почувствовала исходящее от него тепло. Его лицо было так близко, что я видела каждую черточку, каждую морщинку гнева вокруг его глаз. — Мне не нравилось! С самого начала не нравилось! Потому что я знал! Я знал, чем это все кончится! Я знал, что тебя, такую яркую, такую безрассудную, ждут одни лишь трудности, опасности, что на тебя ополчатся все, кому не лень! И я… — он вдруг замолчал, сжав кулаки так, что костяшки побелели, и в его глазах, полных ярости, мелькнуло что-то неуловимое, какое-то отчаянное, выстраданное признание, прорвавшее плотину гнева. — И я не хотел этого видеть!
В лаборатории повисла гробовая, оглушительная тишина. Его слова, вырвавшиеся с такой болью и силой, повисли в воздухе, переворачивая все с ног на голову, меняя весь смысл нашей ссоры.
— Вы… — прошептала я, чувствуя, как дрожит подкашивающийся подо мной пол. — Вы не хотели этого видеть?
Он отвернулся, снова уставившись в закопченное стекло, но его плечи уже не были так неестественно напряжены; теперь они просто выглядели уставшими, согнутыми под тяжестью сказанного.
— Потому что с того дня, как ты впервые вышла в поле в своем дурацком платье, сцепилась со мной из-за плуга, полезла в горящий сарай и посмотрела на меня такими глазами, будто я был единственным якорем в этом бушующем море, я… — он с силой, с надрывом выдохнул, будто из самого сердца вытаскивая огромную, мучительную занозу, сидевшую в нем все эти недели. — Я понял, что не смогу. Не смогу просто стоять в стороне и безучастно смотреть, как с тобой что-то случится.
Это было не признание в любви. Нет, до таких высоких слов нам было еще далеко. Это было нечто более простое, искреннее и оттого, возможно, более ценное. Это было признание в том, что я стала для него важен. Что его ярость, его отчужденность и колючая неприязнь были всего лишь маской, скрывающей самый обычный, животный страх — страх потерять то, к чему он только что начал невольно привязываться, против чего боролся, но что уже успело прорасти корнями в его затворнической душе.
Мой гнев, такой яростный и обидный секунду назад, улетучился, словно его и не было, оставив после себя лишь странную, сладкую