Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Много позже, возвратившись в Москву, я, как это бывало многократ прежде, еще некоторое время шел за своими итальянскими впечатлениями, рылся в книгах, пытался прикоснуться к архивным документам. (Психологически это состояние понятно: все, что тебя взволновало во время этого путешествия и задело твою память, ты хочешь привести в соответствие с тем, что ты хотел бы об этом узнать.) В частности, меня интересовало и имя, которое было впервые произнесено на палубе пароходика, идущего из Неаполя в Капри: Артур Лабриолле. Особенно все, что характеризует его русские связи.
Вот что мне удалось узнать. Оказывается, одну из книг итальянца перевел на русский Луначарский, снабдив послесловием. Плеханов отозвался на выход книги Лабриолле статьей, при этом его критические замечания были адресованы и Луначарскому, автору послесловия — об этом идет речь в письме Горького Луначарскому, посланном с Капри. Критическая реплика в адрес синдикалистских взглядов Лабриолле есть и у Ленина — в статье он упоминает имя итальянца среди других сторонников зарубежного синдикализма. Видно, перевод книг Лабриолле на русский сблизил русских, живущих на Капри, с итальянцем, и они были достаточно осведомлены о жизни Лабриолле. Факт женитьбы Лабриолле на русской был известен семье Горького — об этом пишет Мария Федоровна Луначарскому. «Лабриолле сам предлагал свою книгу о Коммуне для издательства, но раз она в Италии уже вышла и ее гарантировать нельзя, то перевод теряет для него лично всякий интерес... Он только что женился и, кажется, даже отправился в путешествие. В следующий раз он будет давать прямо рукопись, должно быть. Да, знаете ли вы, что его жена — русская, студентка, хорошо знает итальянский язык, и, надо полагать, сама будет переводить его книги. Я об этом что-то уже слышала. Сообщаю на всякий случай для Вашего и других товарищей-переводчиков сведения».
8
И вот вилла Блезус. Мария Федоровна и Алексей Максимович принимали Ленина на этой вилле. Знаменитая фотография «Ленин, играющий в шахматы» сделана здесь. Плетеный столик, за которым сидели играющие, был установлен на террасе. Если пройти на террасу, виден склон горы. Сейчас гора не столь необжита, как в начале века, но, естественно, не утратила очертаний. Кстати, можно представить, где стояла тренога фотоаппарата и шахматный столик. Проигравший в шахматы брал реванш в споре или наоборот?
Все началось с шахмат. Ленин играл, отдавшись стихии поединка, увлеченно, более того — азартно. Это видно и на фото: локти широко расставлены, фигура подалась вперед, ноги не на полной ступне, а уперлись в носки. Волнение поединка передалось и окружающим: позы у них весьма воинственные... А потом шахматы были сметены с доски — пауза была грозной.
— То, что зовется началом века, в сущности начало эры: с открытием радия закон сохранения энергии приказал долго жить... — подал голос Богданов.
Если в природе существовали слова, которые способны воспламенить страсти, то они были произнесены.
Рука была занесена на святая святых материалистического учения: закон сохранения энергии.
Отказаться от этого закона, значит согласиться с самой первоосновой идеализма. То, что за этим последовало, было уже производным: пролетарий призван сотворить своего бога. Он, этот новый создатель, должен утвердиться в самой душе рабочего человека. Пусть он верит в правоту своих идеалов, как его предтечи верили во всевышнего. Кстати, в наших ли интересах противостоять церкви, может быть, надо ее призвать в сподвижники?
Что мог подумать обо всем этом Ленин, для которого материализм был светлым разумом человечества?
Аналитик, во всем пытающийся добраться до корней, наверно, он спросил себя:
Что заставило его собеседников шарахнуться в столь девственную тьму?
Страх, который все еще они несут в себе после поражения революции?
А может, дремучая ночь незнания перед Русью-матушкой, ужас перед ее первосутью?
Однако оппоненты Ленина рвались в бой.
— Нет, вы объясните мне в двух словах, что дает ваше боготворчество? — спросил Ильич спокойно-иронически.
Богданов говорил о том, что с открытием радия понятие вечности материи утратилось.
С той твердой корректностью, которая была в натуре Ильича, он останавливал Богданова.
Он говорил, что открытие радия не изменило первоосновы закона — оно лишь расширило наше представление о разнообразии состояний, в котором вещество может находиться.
Богданов смещал предмет спора — он выхватывал из цепи звено. Он говорил о следствии, не утвердив причины, однако Ленин требовал последовательности — логика была той колеей, на которой Ленин пытался удержать спор — он не давал увести себя с этой колеи.
— Нет, вы мне объясните, почему махизм революционнее марксизма? — стоял он на своем.
Владимир Ильич был один, ему противостояло трое, не говоря о Марии Федоровне и Алексее Максимовиче — не будь они хозяевами, пожалуй, более откровенно приняли бы позицию Богданова.
Он знал каждого из тех, кто ему противостоял.
Знал, что этот человек значит для партии. Видел, как он поведет себя завтра. Давал себе отчет, есть ли резон за него драться.
Богданов. Даже странно, что считает себя материалистом — чистой воды идеалист. Со своей системой взглядов. Чем больше ее «совершенствует», тем меньше надежд на его возвращение в лоно марксизма. К тому же самолюбив безмерно, поэтому склонен переоценивать и силу своих доводов и свое место в борьбе. Потерян почти безвозвратно.
Луначарский. Его увлечение боготворчеством — от эмоций. Поэтому не так прочно. В полемике он может быть и активнее Богданова, но это не показатель убежденности. Отказ от бога-творца ему не грозит такими катаклизмами, как Богданову. Ему не надо отказываться от толстых книг. Все то, что он написал и пишет, не столько соотносится с богом-творцом, сколько ему противостоит. Наверно, у его увлечения есть свой цикл — три года. Надо запастись терпением и взглянуть, как это будет выглядеть у Анатолия Васильевича в девятьсот одиннадцатом.
Горький. Вот парадокс: казалось, ему не занимать у Богданова ни ума, ни таланта, ни писательского имени, а такое впечатление, что он смотрит на него чуть-чуть снизу вверх. Быть может, это характерно для самоучки, который даже после того, как стал писателем с именем известным, с обожанием, быть может, в какой-то степени суеверным, относился к тем, для кого университетами были отнюдь не длинные российские дороги. Точно желая восполнить то, что не удалось накопить в юности, он все последующие годы старался окружать себя людьми науки — жадно впитывал и то, что заслуживало быть впитанным, и то, что на это претендовать не могло. Где-то здесь ключ к Горькому, к смятению его ума