Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пометки Ленина на полях книги не дают ответа на этот вопрос, да и дать не могут — слишком лаконичен язык пометок, слишком точно они прикреплены к определенным местам книги Уэллса. Но если говорить об общем впечатлении от встречи с Уэллсом и его книгой, то даже эти пометки свидетельствуют: это впечатление не было отрицательным. Именно к этому сводится смысл пометок, большая часть которых отмечена сочувственным отношением Ленина. Если исключить место, где Уэллс пишет о Марксе и марксизме, что требует специального рассмотрения, его мнение по многим вопросам (Октябрь, Советское правительство, коммунисты, — с одной стороны, и капитализм, как и идеология и строй, — с другой), следует признать для нас доброжелательным.
Быть может, для отношения Ленина к Уэллсу характерно письмо Владимира Ильича Горькому, написанное 6 декабря 1921 года, то есть через год после беседы с Уэллсом и приблизительно через полгода после того, как была прочитана Лениным «Россия во мгле».
«...Меня просят написать Вам: не напишите ли Бернарду Шоу, чтобы он съездил в Америку, и Уэллсу, который-де теперь в Америке, чтобы они оба взялись для нас помогать сборам в помощь голодающим?
Хорошо бы, если бы Вы им написали.
Голодным попадет тогда побольше.
А голод сильный...»
В том же декабре Горький ответил Владимиру Ильичу:
«Уэллс, — видимо, уже отправился в Индию, куда он хотел ехать тотчас же по окончании конференции. Я писал ему, чтоб он повлиял на Гардинга, — чего он, кажется, и достиг, — а также, чтоб переговорил о помощи голодным с Комитетом Карнеджи и Джоном Рокфеллер — я посылал им мои воззвания. Ответа от Уэллса я не имею, но уверен, что мое письмо застало его в Америке, ибо в одной из своих статей он цитировал фразы из моего письма...»
Я воспроизвел не только письмо Ленина, но и Горького сознательно: мне представляется, что Уэллс, его взгляды, его отношение к Советской стране были предметом бесед Владимира Ильича с Горьким, и письма, воспроизведенные нами, в какой-то мере восприняли сам тон этих суждений об англичанине. В этом тоне были и доброжелательность и уважение.
А как Уэллс? Да не переоцениваем ли мы значения для него октябрьского для 1920 года? Быть может, желаемое мы приняли за действительное? Возможно, все, что произошло в душе Уэллса, было не столь значительным? Пусть на это ответит сам Уэллс своим отношением к Октябрю и к России Октября.
В том же Институте мировой литературы имени Горького нас познакомили с текстом письма Уэллса, кстати, никогда не публиковавшегося, которое со свойственной Уэллсу лаконичностью и полнотой дает ответ на вопрос, поставленный выше: «Письмо, адресованное журналу «Интернациональная литература», датировано 1933 годом. Вот его текст:
«Я считаю Октябрьскую революцию одним из величайших событий мировой истории. Она произвела глубочайший переворот в идеологических воззрениях человечества, и теперь не найти романа, пьесы, исследования в области социологии или истории, не испытавшего на себе ее воздействия. Влияние Октябрьской революции было даже более обширным и более значительным, чем влияние первой французской революции...
И несмотря на все сказанное — это еще не последняя революция в мире... Такая революция еще будет. И произойдет она отнюдь не в странах атлантических цивилизаций, и она не потребует со стороны России ни руководства, ни контроля, ничего, кроме благожелательности и большого понимания. Перед Россией стоят свои огромные проблемы, которые ей предстоит решить, чтобы соответствовать роли, отведенной ей в окончательном объединении человечества.
Г. Уэллс».
...Нечто большое прервалось и воспрянуло в жизни Уэллса с поездкой в Россию. Немного дней в его жизни могли сравниться в этом с 6 октября 1920 года...
ДОРОГА ЧЕТВЕРТАЯ
ПЕРВЫЙ ДИПЛОМАТ КОММУНЫ
1
Помню, это было осенью, и на Киевском вокзале пахло яблоками. Они лежали в корзинах и кошелках, эти яблоки, крепконалитые, усыпанные бликами, точно были сорваны в саду, над которым только что прошумел ливень. Еще помню, что не просто было пробиться к будапештскому поезду — перрон был заполнен провожающими.
— Простите, происходит нечто официальное? — спросил я кого-то из знакомых, прибывших раньше меня.
— Нет, ничего, кроме отъезда друзей.
Собственно, и я прибыл на вокзал в этой связи, но, только оглядев перрон, в полной мере оценил чрезвычайность происходящего. На родину возвращалась семья Бела Куна, вождя Венгерской коммуны и ее первого дипломата. Она возвращалась туда после того, как дымной июльской ночью памятного 1919 года покинула Будапешт, спасаясь от палачей Коммуны. Жена революционера и мать семьи: Ирина Кун. Дочь Агнесса и ее муж поэт Антал Гидаш. Сын революционера Николай Кун с женой и сыном. Собственно, я был знаком с Агнессой и Анталом. Те, кому не чужды интересы венгерской литературы, знают, как много сделали Агнесса и Антал для ее пропаганды в СССР.
Агнессе было четыре года, когда ее увезли из Будапешта. Ей не было шести, когда она оказалась в России. С этой поры к ее венгерскому присоединился русский. Венгерский был языком семьи. На нем она говорила с отцом и матерью, а когда в Москву переехал дед — с ним. Русский — языком города, института, русских друзей Агнессы, их у нее было всегда много. Русский и венгерский своеобразно соединились в сознании Агнессы. Собственно, безупречное знание венгерского и русского предопределило и призвание Агнессы в жизни. Однако, что это за призвание? Не просто найти ему имя. Сказать, что Агнесса — литературовед и переводчик, знаток венгерской словесности— значит сказать не все. То, что в четырехтомнике Петифи шестьдесят четыре стихотворения, в том числе три поэмы «Витязь Янош», «Волшебный сон» и «Шалго», переведены Б. Л. Пастернаком, — немалая заслуга Агнессы. Впрочем, вместе с Пастернаком великого венгра переводили Маршак, Тихонов, Мартынов. И так не только Петефи, но и Араня, Ади, Верешмарти, Радноти.
Если верно, что понятие «родной язык» означает у многих народов «язык матери», то для Агнессы это верно вдвойне. Именно матери, ее желанию говорить с дочерью по-венгерски, Агнесса обязана тем, что вопреки напору лет и обстоятельств сберегла венгерский, сберегла настолько, чтобы чувствовать язык во всей полноте его интонаций. Но дело не только в разумении языка, но и понимании того прекрасного, что есть венгерская поэзия. И здесь любопытное противоречие: хотя дочь Куна переводчица прозы, ее главные усилия были обращены на перевод стихов. Сыграло свою роль принятое мнение: венгерская словесность славна в первую очередь поэзией. Нет, поэзия пользовалась всеми привилегиями в доме Кунов... Да и как могло