Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очевидно, две точки зрения на Робинса были подвергнуты отнюдь не только испытанию календарных лет — стенограмма допроса в комиссии Овермена, как и репортерский отчет в «Нью-Йорк таймс», показывают: все эти годы дом американца в Чинсгат подвергался достаточно интенсивному обстрелу, при этом снаряды ложились в непосредственной близости от дома.
А как Робинс?
Письма, которые мы воспроизвели, в сущности являются свидетельствами совести человека. И значение этих писем для нас в том, что они показывают с убедительностью и искренностью исповеди: Раймонд Робинс, которого к дружбе с Советской страной подвигнул Ленин, — наш друг, наш большой друг.
И если уж говорить о письмах, имеющих значение исповеди, уместно привести еще одно письмо — я обнаружил его в той же стопке.
Это письмо Робинса сестре Мэри Драйер, которую он горячо любил, — в письме есть большой кусок, прямо относящийся к теме нашего разговора.
Вот он:
«Скоро наступит двадцатая годовщина великой революции. Минуло уже два десятилетия, а ведь были мудрые мужи, которые предвещали ей прожить всего несколько недель и сколько раз уже заявляли о том, что она умерла... Если... война не наступит до того, как полетят снежинки, то Советы переживут этот век». И далее Робинс старается воссоздать облик Советской страны, как понимает и видит ее он. «Производство ради человека, а не ради прибылей; равные возможности каждому ребенку, родившемуся в этой стране; никакого расового антагонизма; никаких предрассудков относительно цвета кожи, никаких разделений на классы; никакой проституции на почве полового неравенства, нужды или страха; образование, доступное каждому ребенку: от детского сада до университета; никакой религиозной вражды; никакого ущемления или разделения на религиозной почве; научный и практический подход, применяемый ко всему жизненному укладу, труду и методам производства и в культуре; массовое машинное производство в промышленности и в сельском хозяйстве; торжество творческого разума во всех областях деятельности — замечательные достижения в области географических открытий последних лет... и завоевание Арктики». Письмо заканчивается достаточно красноречиво: «И подумать только, что в течение одного часа, в марте 1918 года... революция была спасена от того, чтобы быть уничтоженной японскими пушками и штыками, — парень не зря прожил свою жизнь».
Если существовало два мнения о Робинсе, то следует признать: победило первое, то, которое отстаивал Ленин.
ДОРОГА СЕДЬМАЯ
ПАМЯТЬ
В жизни каждого человека есть событие, которым отмечено е го возмужание. Возмужание ума, опыта, самой способности торить жизненные тропы, без которой юноше трудно стать и воином, и мужем, и гражданином. Для моих сверстников (да только ли для них?) таким событием явилось... Помню осень тридцать третьего года в моем родном Армавире, на Кубани, поздний вечер с крупнозвездным небом, сотни людей, стоящих на площади, и голос Москвы, одновременно и тревожно-суровый и, так мне казалось, торжественный:
«Я допускаю, что я говорю языком резким и суровым, — сказал сегодня Димитров в Лейпциге. — Моя борьба и моя жизнь тоже были резкими и суровыми. Но мой язык — язык откровенный и искренний. Я имею обыкновение называть вещи своими именами».
...Нет, это было похоже на чудо: храбрый человек, которого еще в прошлом году никто не знал из нас даже по имени, вошел и в твою жизнь — не было тревоги большей, чем тревога за его судьбу.
«Я не адвокат, который по обязанности защищает здесь своего подзащитного, — гремит радио над городом. — Я защищаю себя самого как обвиняемый коммунист. Я защищаю свою собственную коммунистическую революционную честь. Я защищаю свои идеи, свои коммунистические убеждения. Я защищаю смысл и содержание своей жизни. Поэтому каждое произнесенное мною перед судом слово это, так сказать, кровь от крови и плоть от плоти моей...»
Никогда не забыть этого ощущения: в каменных палатах имперского суда в Лейпциге судили поистине друга и единомышленника, и он могуче отбивал удары и наступал, наступал яростно, пренебрегая неравенством сил, больше того, победив это неравенство.
И я не мог не спросить себя:
Что лежало у самих истоков этого человека?
Извечное братство русского и болгарского? То непреходящее, что несла с собой совместно пролитая кровь — на свете нет цемента сильнее? А может, то грозное, что родилось в конце века — братство коммунистов, ленинское братство?..
Шли годы, и осень тридцать третьего, казалось, должна была отодвинуться в глубь лет, стать историей, а она жила. Она жила в суровые годы нашего единоборства с фашизмом и под Мадридом, и позже, у стен Севастополя и Ржева... Помню ржевские леса, побитые артиллерийским огнем, точно железной оспой, и колокольню ржевской церкви над снежным полем. Она, эта белая ржевская колоколенка, в эту зиму сорок второго — сорок третьего была для нашей двадцатой армии и ориентиром и вожделенной целью в ее трудных, стоящих немалой крови попытках взять Ржев.
Однажды ночью тропа вывела меня к лесной сторожке, в которой нашла приют редакция «Красного кавалериста», да, того знаменитого, что возник в год буденновского рейда на Запад. Быть может, я прошел бы мимо сторожки, если бы не характерный шум печатной машины — «американки». У машины стоял офицер, как я установил потом, один из редакторов «Кавалериста», и печатал газету. Не помню, был ли то номер, взятый с машины, или какой-то другой номер, но хорошо помню, что держал газету со статьей о подвиге Димитрова. То, что я прочел в статье, было и прежде известно, но статья заставила с новой силой пережить подвиг Димитрова — очевидно, из ржевского леса виделось больше. В победе Димитрова над фашизмом, в победе его веры и духа мы старались провидеть и нашу грядущую победу.
— Сколько буду жить, буду помнить подвиг брата-коммуниста, — хотелось повторять вслед за автором статьи. — Сколько буду жить...
Память человека непобедима, — ничего с нею не поделаешь и сегодня. Для меня старинный и добрый Лейпциг еще и город, с которым волею судеб связано печальной памяти событие 1933 года. Может, поэтому в первый же день по приезде в Лейпциг я встал с зарей в надежде взглянуть на каменную громаду большого дома, известного тем, что здесь Димитров судил фашизм.
Не просто рассказать, как я стоял в это утро перед полированными камнями этого дома, как открыл тяжелую дверь и по пустынным залам проник на