Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чичериным, — пытаюсь я прийти ему на помощь.
— Да, Тчи... тчериным, — повторяет он — эта фамилия, как я заметил, решительно не дается норвежцам. — На втором этаже этого дома собраны русские книги, все, что присылали ему друзья из России — целый шкаф русских книг. Знали, что он не читает по-русски, а присылали — разумеется, знак приязни, знак доброго отношения. Он знал, что его любят в России, и старался платить тем же... Он мог, как это часто происходит с учеными, замкнуться в скорлупу, отгородиться от людей, а он себе и дом выстроил так, чтобы лучше видеть мир... Если дом — это сам человек, построивший его, то он был очень похож на свой дом. Там, наверху, есть площадка, с которой видна добрая половина Осло. Он любил подниматься туда и смотреть на землю и небо...
Одд Нансен верно сказал: человек — это его дом. Одд Нансен — архитектор. Ему это ведомо. Я прошу показать мне дом. Мне хочется, чтобы дом показал мне Одд Нансен. Для него это родительский дом. Дом отца. Дом матери. В конце концов дом, где прошло его детство. Я замечаю: Одду Нансену нравится эта моя мысль. Совместить рассказ об отце с рассказом о доме? Ну что ж, он готов. И вот мы идем из комнаты в комнату.
— Здесь была его библиотека. Здесь и сейчас как при нем. Все его книги на месте. Ни одной не прибавилось и, я так думаю, не убыло. А вот это столовая — эти фрески писал большой друг отца, художник Эрик Вереншельд. Вы помните, конечно, эту норвежскую песню о горном короле, она есть и у Гете?.. Песня — танец!.. Горный король увидел девушку и увлек ее всеми ценностями мира. Она прельстилась и была глубоко наказана. Там есть такой припев:
Вороная лошадь легко бежит,
Я не могла уберечь молодую жизнь...
Я часто думал: почему именно этот сюжет увлек Вереншельда? Наверно, эту песню пела мать. Она ведь была певицей. Песня поэтична и печальна. Мы, дети, любили эту комнату и не только потому, что она была столовой...
В самом деле, комната хороша. Она вся лилейно-белая. И окна, и большой обеденный стол, и стулья, стоящие вокруг него, — все белое. И по этому белому полю вдоль всего карниза столовой, шириной метра в полтора, фреска Вереншельда о горном короле и маленькой Хьерсти — невесту звали Хьерсти. Потом уже я узнал, что фреска — отнюдь не худшее создание Вереншельда, художника очень норвежского, самобытного. Композиционно художник разделил фреску надвое: на одной стене — сцены первого свидания Хьерсти с горным королем, на другой — жизни на немилой чужбине. Вся история рассказана художником и естественно и поэтично. Картина хороша по колориту: розово-зелено-синему. Если тебе и неведомо, все равно опознаешь — писалось в начале века.
Признаться, мне показалось, что этот сюжет подсказан художнику молодой хозяйкой дома и не потому только, что она была певицей, — в самом сюжете есть большая печаль, та самая, что пришла в этот дом с болезнью Евы Нансен.
По-моему, это чувствует и Одд Нансен. Кажется, думает о матери. Решает какую-то свою нелегкую задачу. А когда мы поднимаемся наверх, вдруг оглядывается на портрет внизу:
— Мама.
Молодая женщина (ее сожгла чахотка, когда ей было немногим больше тридцати) смотрит с горестной укоризной, будто уже знает все, что с нею произойдет... Этот дом задумала она. И строила его она. Строила, когда ее талант и ее любовь обрели зрелую силу — она была певицей, говорят, необыкновенно одаренной. Поэтому дом населен таким радостным светом. Но вот она умерла, и этот свет точно спекся — что-то есть в этой белизне и в этой яркости печальное.
— Вам было... лет шесть, когда она умерла?
— Нет, пять.
— Вы ее помните?
— Не так ясно, как хотел бы.
А мы поднялись наверх.
— Здесь — детские. Комната для девочек и мальчиков. Это — комната для гостей. А это — отца и матери. А вот здесь на галерее, да вот этот белый шкаф... русский шкаф. Здесь книги, которые отец получал от друзей из России. Знак благодарности. Знак дружбы.
Открываю шкаф. Да, верно. Русские книги. Книги тех, кто исследовал Север, кто познавал Арктику.
А мы поднялись еще выше и подошли к кабинету Нансена.
Одд Нансен достает ключ и открывает — такое впечатление, что у него есть свой ключ от кабинета.
— Здесь все, как при нем. Ничего не тронуто... С весны тридцатого года, — он вдруг умолкает, точно мысль, которая сейчас вторглась в его сознание, была и для него внезапной: — Он умер как раз в это время года... В это время... — Его глаза устремлены в окно — там буйствует май.
У меня такое впечатление, что с той далекой весны в кабинете Нансена даже воздух не потревожен — все так же пахнет бумагой и разогретым на солнце полированным деревом.
— Отец засиживался здесь часто по ночам. В том случае, если это было так, отец не выходил к завтраку, и мы шли в школу не повидав его. Мы, дети, не любили этих дней, они нам казались пустыми. После того как не стало матери, отец старался быть к нам ближе — мы привязались к нему. Но с годами он работал по ночам все чаще. Когда уставал, диктовал статьи и письма вот на эту штуку. — Одд Нансен берет со стола картонный валик примитивного магнитофона. — Я впервые заметил у него этот аппарат году в двадцатом — тогда же, по-моему, он и был изобретен... Когда отец заболел, ему уже трудно было подниматься сюда. Помню, за день до смерти просил меня принести один документ. Объяснял очень подробно: «Там на письменном столе три пачки бумаги...