Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потому-то никто и не решается сидеть в этой ложе, а вдруг войдет и спросит: «Ты почему здесь?» – и ответить будет нечего: в самом деле, почему?! за какие такие заслуги мы, маломасштабные, еще здесь, когда он, всеобъемлющий, целых шестьдесят шесть лет уже там?!
Он был человеком цели, титаном цели, богом цели – но проклятие, расплющившее нашу с тобою несчастную Родину, состояло и состоит в том, что цель была ложной.
Сразу после того, как ему удалось отмахнуться от скулежа Ильича по поводу того, что он, ставший генсеком, стал слишком уж не комильфо, эта ложная цель стала смыслом его жизни, сутью его жизни, самой его жизнью.
И формулировалась она по-бонапартовски просто: мировое господство. Но не мировое господство пролетариата, вдохновлявшее Маркса, Ленина и Троцкого, не мировое господство арийцев, новоявленным богом которых считал себя Гитлер, нет, на помойку все эти пустые слова! Только его личное господство – не пророка, не земного бога, а маленького человечка, одного из тех, кто считает, будто наделен даром играть беспроигрышно.
И туда же, на помойку, бредни Бонапарта, решившего, будто Фортуну можно покорить количеством выигранных сражений подобно тому, как женщину покоряют количеством подаренных драгоценностей! Наш-то Игрок знал: Фортуна благоволит лишь тем, кто швыряет на игровой стол все больше и больше, не заморачиваясь по поводу того, сколькими жизнями оплачены ставки.
Однако ни Бонапарт, ни Сталин так и не поняли, что в любой Игре неизбежен момент, когда Фортуна покидает игровой зал, – и туда, как спецназ, врывается Возмездие.
Каждый раз, когда давали «Пиковую даму», никто – с 1944-го и до самой его смерти, – не знал, появится он или нет.
Поскольку если и появлялся, то в антракте перед последней картиной.
В этом очень коротком антракте зал полутемен, все сидят на своих местах – не шевелясь, оцепенело, потому что музыка в трех предыдущих картинах – в спальне старухи-графини, в казарме и на мосту через Зимнюю канавку – накрывает мистическим ужасом даже тех, кто знает ее наизусть.
И вот эта-то продолжительность последнего антракта была самым верным признаком того, прибыл он или нет. Конечно, никто, кроме самых посвященных, знать об этом права не имел, но в России все тайна и ничто не секрет, и если по истечении выверенного сотней спектаклей времени, отпущенного на нехитрую смену декораций, занавес оставался недвижим, то выдрессированные ритуалами эпохи завсегдатаи с трудом подавляли в себе желание вскочить и завопить: «Слава великому Сталину!»
Тут натренированный слух оркестрантов улавливал, что торопливая суета рабочих сцены сменилась за закрытым занавесом на неторопливое дефиле охраны, под сверлящими взглядами которой солисты, хор, кордебалет и миманс одергивали на себе фраки и мундиры, демонстрируя, что под ними нет ни ножа, ни пистолета. Но таких служивых такой дешевой демонстрацией лояльности обмануть невозможно! – недаром их многолетний начальник, генерал-лейтенант Власик, преданнейший из псов, которого ослепленный паранойей Хозяин незадолго до смерти вдруг посчитал змеей подколодной, любил говаривать: «Власик – это вам не херасик!» И поэтому подчиненные его, отборные «нехерасики», ощупывали артистов тщательно и подробно, жалея лишь о том, что женщины в этой финальной картине оперы не участвуют.
А к той минуте, когда проверка заканчивалась, оркестранты уже успевали заменить ноты – и теперь у них на пюпитрах лежал не обычный, не ля-мажорный вариант арии, а тот, что был задуман Петром Ильичом изначально. Тот, в котором тенору пришлось бы петь на тон выше, в си мажоре…
И это, Светлячок, отдельная история!
Транспонировать арию на тон ниже Петра Ильича попросил Николай Фигнер, «премьерный» Герман, тенор с не очень уверенными верхами, опасавшийся, что на предельном своем си первой октавы – в самом финале трудной, исполненной драматизма партии – позорно киксанет. Композитор пошел певцу навстречу – то ли из уважения к заслугам и славному имени, то ли потому, что до объявленной премьеры оставалось совсем недолго и поменять исполнителя центральной партии было невозможно.
С первого же спектакля оперу сопровождал буквально «итальянский» энтузиазм слушателей – и никто не обращал внимания на «пред-арийную» модуляцию, позволяющую оркестру перейти из одной тональности в другую, более для певца удобную. Тем паче что в аристократических салонах и богатых домах Петербурга, Киева и Москвы принялись вскоре петь, напевать или мурлыкать: «Что наша жизнь? – Игра!» – и это получалось «недурственно» даже у самых доморощенных любителей.
Так вот и повелось, что ария Германа исполняется в ля мажоре, а о предыстории этого ставшего обыденным факта знают лишь считаные музыковеды. И только в библиотеках оперных театров Петербурга и Киева, – в декабре 1890 года премьеры «Пиковой дамы» прошли в них с интервалом чуть менее двух недель, – желтеет бумага клавиров с первоначальным замыслом Чайковского.
Но как же пронизывали страну сосуды, по которым информация стекалась в мозг Игрока! – в тот мозг, который всё за всех решал – а все остальные мозги в огромной стране, зачастую, кстати, значительно более мощные, думали лишь о том, как выполнить его решения.
А потому любая случайная мелочь приобретала вдруг в сдвинутом сознании Игрока значение зловеще-символическое – и несть числа примерам тому: похвальба Лысенко, давшая начало разгрому советской генетики; письмо грузинского коммуниста, вызвавшее всесоюзную «дискуссию о языкознании»; письмо неприметной медички, так прочно и удобно легшее в основу «дела врачей»… И все это помимо «притронных» интриг, в результате которых тоже возникали новые волны репрессий…
Вот и эта, совсем уже мелкая мелочь: разница между ля и си первой октавы, не имеющая ровным счетом никакого значения ни для экономики и военной мощи СССР, ни для жизни истерзанного войной и послевоенными тяготами народа, вознеслась перед мысленным взором вождя подобно шпилю очередной возводимой в столице высотки.
«Звуковому» шпилю, который враги пытаются лишить должной величественности, но он, вождь, истинный и истовый во всем, даже в любви к музыке, этого не допустит!
И был найден тенор, который справится, и в сорок четвертом его, будущего «вокального стахановца», перевели из Мариинки в Большой.
А теперь, Светлячок, представь мучения этого бедного «найденного», Георгия Михайловича Нэлеппа, которому даны были московская квартира и звание народного артиста СССР, но разве ж это компенсировало ежемесячные – в течение восьми лет – тяжкие испытания? Особенно угнетала неизвестность, словно бы сгущающаяся в день спектакля и мешающая натренированным легким дышать вольно и свободно: посетит – не посетит? распеваться на предельное си или на предельное ля? беречь голос для последней, седьмой картины оперы – или выкладываться с первого такта в расчете на